Да созорничать дернула нелегкая.
Принес в воскресенье дрова, положил к печи, иду по коридору – вижу, класс отворен и на доске написаны мелом две строчки:
De ta tige detachee
Pauvre feuille dessechee…
Это Келлер, только что переведенный в наказание сюда из военной гимназии, единственный, который знал французский язык во всей прогимназии, собрал маленькую группу учеников и в свободное время обучал их по-французски, конечно, без ведома начальства.
И дернула меня нелегкая продолжить это знакомое мне стихотворение, которое я еще в гимназии перевел из учебника Марго стихами по-русски.
Я взял мел и пишу:
Оu vas tu? je n'en sais rien.
L'orage a brise le chene,
Qui…
И вдруг сзади голоса:
– Дядя Алексей по-французски пишет. Окружили – что да как…
Наврал им, что меня учил гувернер сына нашего барина, и попросил никому не говорить этого:
– А то еще начальство заругается.
Решили не говорить и потащили меня в гимнастическую залу, где и рассказали:
– А наш учитель Денисов на месяц в Москву сегодня уезжает и с завтрашнего дня новый будет, тоже хороший гимнаст, подпоручик Павлов из Нежинского полка…
Гром будто над головой грянул. Павлов – мой взводный. Нет, надо бежать отсюда!
Я это решил и уж потешил собравшуюся группу моих поклонников цирковыми приемами, вплоть до сальто-мортале, чего я до сих пор еще здесь не показывал.
А потом давай их учить на руках ходить,- прошелся сам и показал им секрет, как можно скоро выучиться, становясь на руки около стенки, и забрасывать ноги через голову на стенку…
Закувыркались мои ребятки, и кое-кто уж постиг секрет и начал ходить… Радость их была неописуема. У одного выпал серебряный гривенник, я поднял, отдаю:
– Нет, дядька Алексей, возьми его себе на табак. Надо бы взять и поблагодарить, а я согнул его пополам, отдал и сказал:
– Возьми себе на память о дядьке…
В это время в коридоре показался надзиратель, чтобы нас выгнать в непоказанное время из залы, и я ушел.
Павлов… Потом гривенник… Начальство узнает… Вспомнились слова отца, что за порчу монеты – каторга…
И пошел к эконому попросить в счет жалованья два рубля, а затем уйти куда глаза глядят.
– Паспорт давай,- первым делом спросил он.
– Сейчас пойду на фатеру, принесу. Сегодня же принесу… Я хотел попросить у вас рублика три вперед…
– Принеси паспорт, тогда дам… На пока рубль.
– Сегодня принесу.
– Пойди и принеси… Без паспорта держать нельзя. Опять на холоду, опять без квартиры, опять иду к моим пьяницам-портным… До слез жаль теплого, светлого угла, славных сослуживцев-сторожей, милых мальчиков… То-то обо мне разговору будет! [1] [1 С лишком через двадцать лет я узнал о том, что говорили тогда обо мне после моего исчезновения в прогимназии].
На другой день, после первых опытов, я уже не ходил ни по магазинам, ни по учреждениям… Проходя мимо пожарной команды, увидел на лавочке перед воротами кучку пожарных с брандмейстером, иду прямо к нему и прошу места.
– А с лошадьми водиться умеешь?
– Да я конюх природный.
– Ступай в казарму. Васьков, возьми его. Ужинаю щи со снетками и кашу. Сплю на нарах.
Вдруг ночью тревога. Выбегаю вместе с другими и на линейке еду рядом с брандмейстером, длинным и сухим, с седеющей бородкой. Уж на ходу надеваю данный мне ременный пояс и прикрепляю топор. Оказывается, горит на Подьяческой улице публичный дом Кузьминишны, лучший во всем Ярославле. Крыша вся в дыму, из окон второго этажа полыхает огонь. Приставляем две лестницы. Брандмейстер, сверкая каской, вихрем взлетает на крышу, за ним я с топором и ствольщик с рукавом. По Другой лестнице взлетают топорники и гремят ломами, раскрывая крышу. Листы железа громыхают вниз. Воды
все еще не подают. Огонь охватывает весь угол, где снимают крышу, рвется из-под карниза и несется на нас, отрезая дорогу к лестнице. Ствольщик, вижу сквозь дым, спустился с пустым рукавом на несколько ступеней лестницы, защищаясь от хлынувшего на него огня… Я отрезан и от лестницы и от брандмейстера, который стоит на решетке и кричит топорникам:
– Спускайтесь вниз!
Но сам не успевает пробраться к лестнице и, вижу, проваливается. Я вижу его каску наравне с полураскрытой крышей… Невдалеке от него вырывается пламя… Он отчаянно кричит… Еще громче кричит в ужасе публика внизу… Старик держится за железную решетку, которой обнесена крыша, сквозь дым сверкает его каска и кисти рук на решетке… Он висит над пылающим чердаком… Я с другой стороны крыши, по желобу, по ту сторону решетки ползу к нему, крича вниз народу:
– Лестницу сюда!
Подползаю. Успеваю вовремя перевалиться через решетку и вытащить его, совсем задыхающегося… Кладу рядом с решеткой… Ветер подул в другую сторону, и старик от чистого воздуха сразу опамятовался. Лестница подставлена. Помогаю ему спуститься. Спускаюсь сам, едва глядя задымленными глазами. Брандмейстера принимают на руки, в каске подают воды. А ствольщики уже влезли и заливают пылающий верхний этаж и чердаки.
Меня окружает публика… Пожарные… Брандмейстер, придя в себя, обнял и поцеловал меня… А я все еще в себя не приду. К нам подходит полковник небольшого роста, полицмейстер Алкалаев-Карагеоргий, которого я издали видел в городе… Брандмейстер докладывает ему, что я его спас.
– Молодец, братец! Представим к медали. Я вытянулся по-солдатски.
– Рад стараться, ваше высокоблагородие.
И вдруг вижу: идет наша шестая рота с моим бывшим командиром, капитаном Вольским во главе, назначенная «на случай пожара» для охраны имущества.
Я ныряю в толпу и убегаю.
Прощай, служба пожарная и медаль за спасение погибавших. Позора встречи с Вольским я не вынес и… ночевал у моих пьяных портных… Топор бросил в глухом переулке под забор.
И радовался, что не надел каску, которую мне совали пожарные, поехал в своей шапке… А то, что бы я делал с каской и без шапки? Утром проснулся весь черный, с ободранной рукой, с волосами, полными сажи. Насилу отмылся, а глаза еще были воспалены. Заработанный мной за службу в пожарных широкий ременный пояс служил мне много лет. Ах, какой был прочный ременный пояс с широкой медной пряжкой! Как он мне после пригодился, особенно в задонских степях табунных.