Все гладь и гладь… Не видно края…
Ни кустика, ни деревца… Кружит орел, крылом сверкая…
И степь, и небо без конца…
Вспоминается детство. Леса дремучие… За каждым деревом, за каждым кустиком кроется опасность… Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь… И охота в лесу какая-то подлая, из-за угла… Взять медведя… Лежит сонный медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полусонного, выгоняют охотники из берлоги… Он в себя не придет, чуть высунется – или изрешетят пулями, или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!.. Подлая охота – все исподтишка, тихо, молком… А степь – не то. Здесь все открыто – и сам ты весь на виду… Здесь воля и удаль. Возьми-ка волка в угон, с одной плетью! И возьмешь начистоту, один на один.
Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз… Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей повод, так тянет, что моя привычная рука ус тала и по временам чувствуется боль…
А кругом – степь да небо! Зеленый океан внизу и голубая беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов… Пространство необозримое…
И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином необъятного простора. Разве только
Строгих стрепетов стремительная стая Сорвется с треском из-под стремени коня…
Ни души кругом.
Ни души в этой степи, только что скинувшей снежный покров, степи, разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной.
Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода, творчество, счастье, призыв к жизни, размах души…
Привстал на стременах, оглянулся вокруг – все тот же бесконечный зеленый океан… Неоглядный, величественный, грозный…
И хочется борьбы…
И я бессознательно ударом плети резнул моего свободного сына степей…
Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я почуял эту дрожь, почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою спину, потом вытянулся и пошел, и пошел!
Кругом ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава, справа и слева хороводом кружится и глухо стонет земля под ударами крепких копыт его стальных, упругих, некованых ног.
Заложил уши… фырчит… и несется, как от смерти…
Еще удар плети… Еще чаще стучат копыта… Еще сильнее свист ветра… Дышать тяжело…
И несет меня скакун по глади бесконечной, и чувствую я его силу могучую, и чувствую, что вся его сила у меня в пальцах левой руки… Я властелин его, дикого богатыря, я властелин бесконечного пространства. Мчусь вперед, вперед, сам не зная куда и не думая об этом…
Здесь только я, степь да небо.
*
Я в юности не мало шлялся
В степях безбрежных на коне,
От снежной бури укрывался
Не раз в калмыцком джулуне.
Как хорошо в степи целинной!
Какой простор… Какая тишь…
Дон тихо вьется лентой длинной,
Шумит таинственно камыш…
Порой, как бешеный, проскачет
Казак с арканом на руке.
За мглою марево маячит.
Табун мелькает вдалеке…
Толока пыльная. Пасется
Овец отара… Стая псов…
Из-под коня порой сорвется
Со звоном пара стрепетов…
Все гладь и гладь… Не видно края…
Ни кустика, ни деревца…
Кружит орел, крылом сверкая…
И степь, и небо без конца…
Чем дальше углубляешься в степь, тем ближе подвигаешься к доисторическому прошлому. Будто во времена Батыя живешь, когда очутишься за Гремячей, в калмыцких улусах, и когда доберешься до Дербентов, в степи Астраханские! Там уж совсем скифы, в полной неприкосновенности, как в первые годы нашествия Батыя, когда монголы заняли дикие степи между низовьями Волги и Дона. Только в Азии, в глубинах Монголии сохранились родичи наших калмыков, которые так же кочуют, как и наши, не изменившие своего образа жизни с первой половины XVII века, когда они пришли из Джунгарии и прочно осели здесь. Как и тогда, так и теперь в этой дикой пустыне им нужен только простор, где можно культивировать свое богатство, свое оружие, свое продовольствие – лошадь. Степь да лошадь – все для калмыка, и жизнь и радость. Родился в степи, выкормлен на кобыльем молоке, всю жизнь ест конину, пьет кумыс, пьянствует ракой, водкой из кобыльего молока, закусывает бозой-сыром из него же, одет весь в конскую и баранью шкуру. Живет при лошади и на лошади. Просидеть двое-трое суток, не слезая с седла, для него обычно.
Калмыки люди совершенно свободные и в калмыцких степях имеют свои куски земли или служат при чьих-либо табунах из рода в род, как единственные знатоки табунного дела. Они записаны в казаки и отбывают воинскую повинность, гордо нося казачью фуражку и серьгу в левом ухе. Служа при табунах, они поселяются в кибитках, верстах в трех от зимовника, имеют
свой скот и живут своей дикой жизнью в своих диких степях.
Есть калмыки и оседлые, занимаются хлебопашеством и садоводством, но я буду говорить только о кочевых, живущих степью.
Это не те степи, которые описаны Гоголем.
Только два месяца, март и апрель, до начала мая необозримые, гладкие, как тарелка, равнины сплошь цветут ярким зелено-красным ковром.
В половине мая стараются закончить сенокос – и на это время оживает голая степь косцами, стремящимися отовсюду на короткое время получить огромный заработок… А с половины мая яркое солнце печет невыносимо, степь выгорает, дождей не бывает месяца по два – по три, суховей, северо-восточный раскаленный ветер, в несколько дней выжигает всякую растительность, а комары, мошкара, слепни и оводы тучами носятся и мучат табуны, пасущиеся на высохшей траве. И так до конца августа…
В этих степях, между Доном с севера и Егорлыком с юга, паслось до 100 тысяч лошадей: это Сальский округ.
Эти степи принадлежали войску Донскому и сдавались, для порядка, арендаторам по три копейки за десятину с обязательством доставить известное количество лошадей. Разводить скот и, главное, овец было запрещено, чтобы не портить степи – овца лошадь съест, говорили калмыки. Овца более даже, чем рогатый скот, выбивает степь и разносит заразные болезни.