С трудом они проникли в большой накуренный зал. Люстра казалась масляным пятном; лица смутно посвечивали, как блики. Здесь были рабочие в кепках, художники в широкополых шляпах, студенты, служащие, девушки. Народ, прославленный своим скепсисом, здесь переживал второе отрочество: увлекался, спорил до хрипоты, бил в ладоши и клялся не отступить. Здесь жали друг другу руки ученый с мировым именем, лауреат Нобелевской премии и молоденький стекольщик, вчера написавший наивное четверостишие о «новой жизни». Слова «Народный фронт» здесь звучали, как «Сезам, откройся»: стоит только победить Народному фронту, и сразу в руке землекопа окажутся кисти, даже косные огородники оценят живопись Пикассо, стихи станут языком времени, ученые изобретут бессмертие, а на берегах видавшей виды Сены вырастут новые Афины.

Андре стал разглядывать соседей. Вот рабочий: он слушает жадно, будто пьет. Этот зевает, должно быть, журналист. Много женщин. Все курят.

На подмостках стоял старичок. Это был знаменитый физик; но Андре его не знал. Ученый говорил тихо, кашлял, и Андре разбирал только отдельные слова: «социалистическая культура… новый гуманизм…»

Андре никогда не бывал на собраниях. Он вдруг затосковал по мастерской, по оставленной работе. Потом он взглянул на трибуну и, не вытерпев, крикнул Пьеру:

– Да ведь это Люсьен!

Вот что они называли «сюрпризом»! Андре вспомнил, как Люсьен в лицее читал стихи Малларме «Люблю я девственницы гнев», рассказывал, что курит опиум… Теперь он с рабочими… Да, конечно, люди меняются…

Люсьен сразу овладел вниманием. Говорил он отрывисто, вдохновенно:

– Судьбу земли решат те, кто над землей: бомбардировочная авиация. Или те, кто под землей: шахтеры Пикардии, Рура, Силезии. Шестьсот депутатов? Есть такие жуки – мне рассказывал один энтомолог – в них кладут яйца мухи. Личинки растут в тельце жука, и жук двигается, но он мертв, а двигаются личинки…

Люсьен говорил о Гитлере, о войне, о революции. Когда он кончил, было тихо: еще длилось очарование голоса. Потом раздались аплодисменты. У Пьера даже руки заболели, так он хлопал. Рабочий, рядом с Андре, затянул: «Это юная гвардия из предместий идет…» Андре забыл о мухах, о войне, о Люсьене, ему захотелось написать портрет рабочего.

На трибуне старичок долго жал руку Люсьену. Вдруг встал молодой человек с серым, изможденным лицом; одет он был бедно, но элегантно. Он крикнул:

– Прошу слова!

Председатель растерянно схватился за звоночек:

– Ваше имя?

– Грине. Мое имя мало что вам скажет. Важнее имя докладчика. Насколько мне известно, его отец, господин Поль Тесса, получил от мошенника Стависского восемьдесят тысяч. Очевидно, здесь на эти денежки…

Дальше ничего нельзя было разобрать. Грине размахивал палкой; его лицо скосил тик. Рядом широкоплечий детина бил кого-то табуреткой. Андре едва протиснулся к выходу. На улице его окликнул Пьер:

– Погоди, мы пойдем в кафе с Люсьеном.

– Не хочу.

– Почему?

(Это спросил Люсьен – он подошел сзади.)

– Выпьем пива. Там было здорово жарко, я еле договорил. Меня предупреждали, что они сорвут доклад.

Пьер усмехнулся:

– Их проучили. Я этого Грине помню: я с ним шестого февраля столкнулся. Одержимый, резал бритвой лошадей… Ясно, что они выбрали такого. А ты замечательно говорил! Воображаю, что напишут в газетах! Во-первых, у тебя большое литературное имя. Потом – сын Поля Тесса с нами! Конечно, для тебя это – драма. Но какой резонанс! Поэтому они и хотели сорвать. Молодец, честное слово, молодец! Андре, ты почему молчишь?

– Не знаю, право, что сказать.

– То есть как это не знаешь?..

– О таких вещах надо долго думать. А мне особенно. Ты сам сказал, что у меня «большая передача»…

Рядом шла молодая женщина, без шляпы, с круто вьющимися волосами; у нее был вид навсегда изумленный; глаза лунатика или ночной птицы. Она шла молча; потом вдруг остановилась:

– Люсьен, ключ у тебя? Я до работы зайду домой.

Люсьен спохватился:

– Я забыл вас познакомить. Жаннет Ламбер, актриса. Это мои школьные товарищи: Андре Корно, Пьер Дюбуа. Зайдем в кафе, потом я тебя отвезу в студию.

В кафе было пусто. За перегородкой играли в карты: «А у меня дама!»… Андре жадно пил пиво. Потом он поглядел сбоку на Жаннет и смутился: какие глаза! Попробовали вспоминать школьные годы, но разговор не вышел. Даже Пьер притих: устали от духоты, от шума.

К стойке подошли двое – навеселе; заказали по рюмочке. Один, человек лет сорока, в фуражке посыльного, громко сказал:

– Если, например, отнимают ногу, это ведь дерьмо?

Другой, помоложе, ответил:

– Нет. Это дважды два четыре.

Посыльный бросил монету в орган, и все зажмурились от рева. Пьер запел:

– «Ищу мою Тити-ину…» Помнишь? Это после войны пели, когда мы зубрили герундии. Смешно! Чего только не говорили! «Мир навеки»! А теперь – вы слыхали: «Дважды два четыре»… Очень просто! Сначала у немцев отбирают молочных коров – действие первое. Потом конференции: заплатят? не заплатят? Объявили: «благоденствие». А возле моего дома каждую ночь спали под мостом. Кофе жгли, рыбу кидали назад в море, машины – на слом. Это второе действие. Появляется Гитлер. Договоры к черту! Они вооружаются, мы за ними, они за нами, мы за ними… Это уже третье действие. Можно предсказать и четвертое. Гитлер заявляет: «Хочу Страсбург, а заодно и Лилль», нам выдают противогазы и консервы, мы защищаем цивилизацию, на этот дом падает бомба, и так далее. Я только верю, что народ не допустит. Виар произвел огромное впечатление даже на буржуа. Выборы дадут левое большинство.

Люсьен усмехнулся. Андре не слушал Пьера, но эта усмешка его обидела; он подумал: сноб! Одновременно он залюбовался Люсьеном: красивое лицо! С ярко-зелеными глазами, с медного цвета локонами, бледный до ощущения маски, Люсьен казался актером, играющим средневекового разбойника. Он говорил:

– Великолепно! А дальше? Виар будет вооружаться не хуже этих. Может быть, хуже – он труслив. Но дело не в этом. Мой отец теперь в правом большинстве; его переизберут, и он окажется в левом, причем совершенно искренне – это буржуа, но честный человек. Конечно, завтра он будет делать то же, что делал вчера; такие люди не меняются. Выход один, Я знаю, что ты мне ответишь… Но если революцию делает народ, восстание подготовляет организация. Это – искусство. Правда, Андре?

– По-моему, искусство – это другое: писать картины, выращивать деревья. А революция – это несчастье, до этого людей надо довести. Вы все схватываете на лету, хотите перемены, а я люблю, когда ничего не происходит. Тогда можно глядеть, то есть увидеть. Вот как Сезанн, он всю жизнь просидел над яблоками и что-то увидел. Это, по-моему, искусство.

Пьер привскочил:

– Легко это говорить, пока ты сидишь у себя и «смотришь». А когда под пулемет погонят? Тогда поздно будет думать. Неужели ты не можешь подойти к этому диалектически?

Андре не хотел отвечать; но вдруг он заговорил: на него смотрела Жаннет большими, почти бессмысленными глазами, и под ее взглядом Андре менялся, переставал быть собой.

– Я вас не понимаю, ни Люсьена, ни тебя. Возьми звезды: высокое зрелище – об этом стихи пишут, это, вероятно, влияет на философию. Но ни одному художнику не придет в голову изобразить звездное небо. А над чем корпели художники – от примитивов до нас? Над телом: его неправильность, случайность, теплота, абсолютная конкретность. Или пейзаж – то же тело, иначе поданное, выпуклость холма, тон листьев, слитость неба с забором. Когда вы говорите о революции, это – идея, слова. А вот люди, которые слушали Люсьена, – живые, я видел их лица, их горе…

Андре замолк. Зачем он говорит? Слова не те, все не то. Как живет эта женщина? Люсьен сказал: «актриса». Неправда! Ребенок. Или сумасшедшая. Вот Люсьен – актер. Она спросила: «где ключ»; значит, они живут вместе… Сам того не понимая, Андре ревновал Жаннет. Он делал одну глупость за другой. Когда Жаннет попросила рюмку коньяку, он сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: