Зажглись фонари. Пьер подымался по улице Бельвилля. В окнах колбасных каменели свиные головы, убранные бумажными розами и залитые фиолетовым светом. У входа в кино нарисованная красавица, сжимая руку матроса, плакала чересчур крупными слезами. В десятках кафе нежно звенело стекло, а шары метались по зелени бильярда. Вечером эта улица блистала трогательной мишурой. От нее шли узкие темные переулки, похожие на каналы; там стояли запахи маргарина, лука, мочи; арабы играли в орлянку; переругивались старухи; дети и коты кричали. Это был один из самых бедных кварталов города, нищета здесь была лишена романтики; она сводилась к заплатам на заплатах, к пустой похлебке, к кропотливому подсчету дырявых су.
В одном из окаянных переулков недавно построили новый дом: для лавочников, служащих, чиновников. Крохотные квартиры были оклеены яркими обоями и заставлены причудливыми креслами: убогая роскошь. Верхний, седьмой этаж, как в дорогих домах, отвели под комнаты для прислуги; но лавочницы и жены делопроизводителей стряпали сами, и комнаты на чердаке сдавались одиноким беднякам. Здесь проживали безработный бухгалтер, старая массажистка, неудачливый коммивояжер; здесь жила и Аньес Лежандр, покорившая сердце Пьера.
В ее комнате стояла узкая складная кровать; стол, на нем кипа школьных тетрадок; два соломенных стула; умывальник. Стены голые: ни гравюр, ни фотографий. На полке книги: учебники, словарь, «Госпожа Бовари», биография Луизы Мишель. В оконце было видно небо с туманной, как бы театральной луной.
Трудно было назвать Аньес красивой: чересчур большой выпуклый лоб, серые близорукие глаза, вздернутый нос, красные рабочие руки; но была в ней привлекательность скрытых чувств, стойкости, воли к труду, может быть и к жертве; когда она улыбалась, ее лицо сразу становилось милым, простеньким – девушка, которая любит утро в лесу и ягоды, которую легко обмануть, обидеть. Улыбалась Аньес редко: не от веселья, но от глубокого спокойствия, а в минуты большой радости плакала.
Никогда еще Пьер не видал Аньес такой хмурой. Он рассказал ей о выступлении Люсьена. Она угрюмо сказала:
– Гадость! Они играют на имени его отца…
Пьер пытался спорить; говорил об искренности Люсьена, о конфликте между двумя поколениями, о необходимости пропаганды; но Аньес упрямо отвечала:
– Политика – это низость. Игра. А люди гибнут…
Пьер подумал: наверно, она влюблена в эстета. Он должен наконец-то узнать, кто его соперник.
– Скажите, человек, о котором вы раз упомянули?.. Вы знаете, про кого я говорю… Он что – поэт?
– Нет. Москательщик. Зачем вы об этом заговорили? Да еще сегодня… Мне и без того худо.
– Вы думаете о нем?
Аньес не ответила. Она посмотрела на Пьера, и глаза ее, обычно беспомощные, как у всех близоруких, стали жесткими, почти неприязненными. Она сухо сказала:
– Я сегодня узнала, что меня выгоняют из школы. Как видите, все куда прозаичней.
– Вас выгоняют?..
Пьер негодовал: ему было тесно в этой маленькой комнате; он выкрикивал:
– Кто вас выгоняет?.. Да как они смеют?.. Этого не может быть!..
Аньес рассказала: циркуляр министра. Один из родителей, владелец москательной лавки, заявил, что его сына заставили в школе написать «возмутительное сочинение».
– Вот прочтите… Мальчику восемь лет.
Пьер читал вслух: «У нас было шесть щенят. Мама утопила пять. Она сказала, что не хватит молока. Рене сказал, что у него скоро будет сестрица. Рене говорит, что у них нет молока. Я думаю, что сестрицу Рене тоже утопят. Когда я был маленьким, у нас было много молока. Мама говорит, что, когда я буду большой, меня убьют на войне. Я люблю играть в мяч и кататься на карусели».
– Я сказала детям: «Напишите, как вы живете». Много замечательных ответов. Вы как-нибудь посмотрите… А в циркуляре сказано: «антипатриотический дух». Меня сегодня вызывали к инспектору: «Перемените характер воспитания, тогда мы будем ходатайствовать о смягчении санкции». Я отказалась.
– А меня вы упрекаете за «политику»!
– Это не политика, это правда. Политики я не люблю: там все, как из гуттаперчи, – можно сжать или растянуть; неизвестно, что плохо, что хорошо; говорят, говорят, а люди не меняются…
– Что же вы теперь будете делать?
– Я умею шить. Пойду в мастерскую.
Она тихо добавила:
– Хуже другое – я люблю эту работу. Я девочкой тогда была, но помню, как отец горевал… Он работал у Рено. Они бастовали, долго, – мама плакала, что нечем нас кормить. А отец не унывал. Продал часы, угощал нас колбасой, шутил, пел – тогда песенка была про бегемота, который стал сенатором. Все-таки они сдались. Отца не взяли: «зачинщик». Он всю зиму ходил без работы; какая-то работенка перепадала – то починит швейную машину, то еще что. Но он ходил в цех и просил: «Пустите, я даром поработаю…» Он и нам говорил: «Я по машине скучаю».
Они молчали. Внизу кто-то одним пальцем играл на пианино модный романс: «Все прекрасно, госпожа маркиза». Пьер стоял возле стола. Детская тетрадка; малыш нарисовал человеческую мечту: синее море и кораблик. Пьер вдруг взял руку девушки:
– Аньес!..
Он столько месяцев не мог решиться; он думал, что нужно говорить, убеждать, доказывать; а теперь он только назвал ее по имени – больше у него не было слов, и Аньес все поняла; ее рука ответила руке Пьера.
– Милая!.. Вы знаете, я так намучился! Не умел сказать…
– Я думала, что это только я, что вам все равно… Мне казалось, что я в вашей жизни случайно, что у вас другая, другие… Не понимала, почему вы приходите…
Давно уже замолкло пианино; уснули все семь этажей; уснули злосчастные переулки; люди, в кино посмеявшись и поплакав, разошлись по домам; пропыхтел последний автобус; только луна все еще висела над крышами, как забытый фонарь, да кричали коты. Пьер вдруг вспомнил: у нее был другой! Она сказала: «Москательщик». Но ведь и донес на нее владелец москательной… Совпадение? нет, тот самый! Захотел отомстить. Какой страшный человек! Наверно, сечет сынишку. Стриженые усы с проседью, брюки в полоску, благонамеренный, запросто приходит в участок. Она жила с таким!.. Пьер весь съежился, притих; это было как возврат головной боли.
– Пьер, о чем ты думаешь?
– О нем. Ты сказала – москательщик…
– Да, Дюваль, он донес инспектору.
– Я не про то… Про любовь.
– Какой глупый! Поверил? Я сказала первое, что пришло в голову. Думала о доносе, вот и ответила: «москательщик».
– Но кто он?
– Ты. А до тебя никого.
Он обнял ее и вдруг щекой почувствовал, что она плачет.
– Аньес, тебе грустно?
– Глупый! Мне хорошо.
5
Окна длинной комнаты выходили на глухой двор; часто приходилось с утра зажигать электричество. Большой стол был завален папками, газетными вырезками, письмами. Под бумагами неожиданно оказывались пепельница с окурками, полицейский роман или сиротливая перчатка: хозяин не любил, чтобы на столе прибирали. Мебель была случайной: шкаф-ампир, кресло-модерн из металлических трубок, разрозненные стулья. На стене висел пейзаж Марке: зеленовато-серая вода и старая лодка; рядом – карта, вся исцарапанная красным карандашом с кружками нефтяных промыслов и треугольниками шахт. Здесь работал один из подлинных властителей Франции, финансист Жюль Дессер.
Дессеру было под пятьдесят: одутловатый человек с пронзительным взглядом под густыми, низко нависшими бровями. Иногда он выглядел много старше: бросались в глаза отеки, болезненная серость кожи, сутулость; иногда ему нельзя было дать и сорока: у него были движения юноши и поразительная живость глаз. Одет он был небрежно, много пил и не выпускал изо рта короткой прожженной трубки.
В отличие от других представителей денежной знати, Дессер не любил показной славы; он не подпускал к себе репортеров и фотографов; упорно отказывался от политических выступлений; отрицал свое влияние на государственные дела, хотя ни одно правительство без его одобрения не просуществовало бы и месяца. Дессер предпочитал кулисы. Невидимый, при помощи людей, широко им оплачиваемых и преданных ему, он диктовал законы, направлял иностранную политику, выбирал министров, а потом сваливал их.