— Сумею. Даже могу сапоги обсоюзить, подметки подбить...
— Так и скажешь, что инвалид, чеботарь... Врать с бухты-барахты тоже нельзя. Мастеровому всегда веры больше. Вдруг наскочишь на старосту, начнет цепляться: кто да откудова? А у тебя должен быть ответ наготове. И с нашим братом мужиком враньем не отделаешься... Ты вон появился по-над лесом, я тебя сразу углядел, как мыряешь по кустам, на меня нацеливаешься... Нехай, думаю, поиграет в прятки... А ты ешь, ешь! Молока бы тебе, да не люблю коров сдаивать.
Я сказал, что молоко пил и картошку ел. Дивясь прозорливости старика, думал: «Кто же все-таки этот Митька Сыроквашенский?» Спросить было неловко, раз дело касалось конспирации, но все же не сдержался.
— Я и есть Митька,— откусывая белыми, крепкими зубами лепешку, ответил он.
Этому Митьке, наверное, было за шестьдесят.
— Ну, а тетка Солоха?
— Сделает все, что сможет...— сказал Митька.
Я отломил от своей половины лепешки кусок, остаток бережно положил в карман. Появилась страсть запасать продукты...
Старик заметил это, достал из котомки целую лепешку и отдал мне. Почти весь запас табака пересыпал из кисета в мой мешочек, оставив себе на несколько цигарок.
— Табачок ныне добрый уродился,— аккуратно завязывая кисет, проговорил он.
Третий день мне шибко везло. А может быть, в этом была своя закономерность? Но то, что я совершенно случайно вышел на пастуха и получил настоящую явку,— это был перст судьбы. Счастье, что ли? Впрочем, мне всю жизнь везло на хороших людей.
Дружески распростившись с Дмитрием Сыроквашенским, я смело углубился в приднепровский бор. Здесь тихо струился между деревьями прохладный вечерний воздух. Дорога сбегала в тихую низину, затемненную деревьями-великанами. Вдруг лунный свет озарил серебристым блеском спокойную, величавую гладь воды. Днепр! Днипро, как ласково называют его украинцы. Со школьной скамьи я был одержим любовью к этой могучей реке, где крестилась когда-то вся изначальная Русь, где плавали на остроносых челнах и купали своих горячих коней удалые казаки из запорожской вольницы. Днепр поражал в лунном освещении новизной и спокойной своей величавостью. Захотелось от избытка чувств, как в детстве, на колени встать, окунуться с головой, омыть истощенное тело, призывая в помощники не господа бога, а дух свой и силу, возрождаемую свободой, прохладой живой величавой реки, всеми ее неуловимыми красками звуков, светом лунным, каплями росы на стоптанной траве.
Страшно тянуло искупаться. Но солдатские ботинки, присохшие к ранам бинты!.. Долго бы пришлось мучить себя.
Сойдя по тропинке к песчаному берегу, я все же зачерпнул ладонью воды, попил сладко, ополоснул разгоряченное лицо. Утираясь рукавом своего незаменимого пиджака, поднялся на прибрежный изволок. Тропинку, которая должна меня вести дальше, хорошо освещал пополневший месяц. Где-то совсем близко знакомо фыркнула в ночи лошадь. Я зашел в тень тальника и остановился, прислушиваясь, как она с хрустом жевала траву, гулко прыгая по звонкой земле.
«Значит, спутанная»,— заключил я и вышел на тропу после того, как убедился, что ни одной живой души вокруг нет. Пройдя сотню шагов, обнаружил брошенное на берегу удилище с крючком на леске. Как истый рыбак, не удержался, поддался соблазну, забыв, что допускаю опасное легкомыслие, поднял удочку, замотал леску, отнес подальше и спрятал в кустах, предрешая, что, если выпадет случай, сам ночью наловлю рыбки и похлебаю ушицы... Убаюкала меня встреча с Днепром, и забыл я остудить хорошенько разгоряченные мозги свои.
Тропа вела меня вдоль заросшего кустами берега реки все дальше и дальше. Справа на той стороне изредка брехали собаки, протяжное завывание доносилось и спереди, где, по моему предположению, находилась Карыбщина. Было уже поздно, и встречу с теткой Солохой я решил отложить на завтра, дабы основательно сориентироваться при свете дня. Нужно было отвернуть в сторону от прибрежной дороги к дремлющему на пригорке лесу и устроиться на ночлег.
Поднявшись на небольшой отлогий бугорок, я неожиданно уперся в картофельное поле. Снял вещевой мешок, положил его на межу и, подрыв один куст, нащупал картофелины величиной с куриное яйцо. Чтобы не наследить слишком явно, набирал картофель из-под корней.
Вернувшись к Днепру, обмыл ровные, белые при лунном свете клубни. Переложив куриное мясо в бумагу, наполнил консервную банку днепровской водой. Теперь у меня будет плотный завтрак: молодая картошка с курятиной. Я начинал жить по-хозяйски.
Местечко выбрал в молодом ельнике, вперемежку с сосняком, сухое и, как мне показалось ночью, первозданно глухое. При веселом, праздничном свете месяца наломал для утреннего костра мелких сучков, сложил их горочкой. Затем, как вчера, нарезал лапника и устроил в самой гуще молодых деревьев постель, положив в изголовье вещевой мешок, где хранились теперь запасы хлеба и драгоценная лепешка — подарок пастуха Дмитрия Сыроквашенского. Охваченный ощущением неукротимого, сладостного зова ко сну, мгновенно забылся.
18
Спал я чутко. И вдруг сквозь сон услышал:
— Какая-то добрая душа дровишек для костерчика приготовила... Устала я, ребята. Может, тут пока остановимся, сушнячок запалим?
Голос показался мне удивительно знакомым.
— Место уж очень неприглядное,— ответил кто-то другой.
Я открыл глаза и сквозь лапник увидел несколько пар запыленных сапог и в синей курточке Катю Рыбакову, присевшую на корточки возле моих заготовок для костра.
— Ну так как, ребята, пойдем дальше? — спросила она, поправляя горочку сучков.
— Поищем место получше,— ответил Севка. Приподнявшись на локте, я разглядел его куцый и тоже синего цвета жилет с оборванным сзади хлястиком, серый Сенькин ватник, его сивую башку с застрявшими в волосах сосновыми иглами, широкую, в черном пиджаке, спину Володьки, который, как я заметил еще в Смоленске, ходил за Катей Рыбаковой, как телок на веревочке...
— Дровишки приготовлены не для вас,— сказал я нарочито густым баском, да так неожиданно, что верзила Сенька шарахнулся в сторону и едва не сломал молодую сосенку. Севка с Володькой тоже малость испугались, и только Рыбакова сразу узнала мой голос, вскрикнула: