Когда мы поднялись на небольшую высотку, Настя стояла у открытой, замаскированной елочкой дверцы. На ней был серый мужской пиджак, на голове розоватый, выгоревший на солнце платок, на ногах кирзовые сапоги. Шагнув навстречу, проговорила:
— Уснул.— Тонкие губы Насти тронула легкая улыбка. Приветливо, радужно поблескивали светло-серые глаза.— Спасибо, что пришли, и незнамо как я рада, что живехоньки.
— Как вы его нашли, Настенька? — спросил комиссар.
— Так ведь боле пятнадцати деньков стреляли в вас. Уж такая была пальба, думала, и деревья-то все погорели да попадали замертво... А фашисты все у нас на селе тормошились. Пушки на мой огород выкатили и хлещут, и хлещут. Так хлестали, аж все стекла в доме побили. Думаю, не стану для них печь растоплять, картошку копать, взяла да и в лес подалась. Тоже в щели ховалась. А как пальба кончилась, я — сюда: может, думаю, кто еще живой. Так оно и вышло. Слышу, стонет в кустах. Я — туда. Вижу, лежит весь в крови. Ноги обе прострелены и плечо насквозь. Нашла в лесу чугунок, водицы нагрела. Обмыла... Потом домой сбегала, простыню принесла, йоду пузырек, помазала возле дырок. С одной-то стороны они малые, а с другой, навылете, похуже. Я йодом кругом, йодом. Он глаза зажмурит и терпит, бедный... А вот сейчас уснул.
— Мы, Настенька, лекарства пришлем. Продуктов. Спасибо тебе,— проговорил Иван Арсентьевич.
— А за что спасибо-то? Мы же свои. Как можно кинуть раненого? Нельзя. Ваши-то не углядели, да и где ночью углядишь в темном-то бору? — проговорила она своим спокойным грудным голосом.— Дверочку от предбанника сняла, притащила сюда и приладила. Осень, заморозки по утрам. Под двумя одеялами ему ничего, тепло. А в случае станет зябнуть, шуба есть моя и трубы припасены. Если наши скоро не придут, печурку придется поставить. А скоро наши-то придут, товарищ комиссар?
— Думаю, что скоро.
— Дай-то бог! — вздохнула Настя.
Пообедав с нами, Иван Арсентьевич повел нас в лагерь «Три семерки», где нас быстро перевязали и поместили в теплый, набитый соломой шалаш.
В «Семерках» нас собралось уже более восьмисот человек, во главе с Гришиным, комиссаром Стрелковым и комбатом Москвиным.
С блокнотом в руках ходил политрук Шалаев и переписывал членов партии. Подошел и ко мне. Я сказал, что принят в члены ВКП(б) в декабре 1942 года, во время рейда конницы по тылам противника группы «Кавказ».
— Принят на общем собрании? — спросил Шалаев.
— Да. Единогласно.
Я кратко рассказал ему свою историю.
— Приходи на партийное собрание. У нас не один ты такой. К тому же за это время вместе с нами ты прошел, брат, такую партийную школу!.. После собрания угощу тебя говядиной с жареной картошкой. Только вот нет соли. Правда, у нас нашлись некоторые добытчики, пошли в село и не вернулись...
Шалаев ушел.
Опираясь на суковатую палку, ко мне подошла Мария Ивановна Боровикова. Ее я не видел с момента возвращения из похода на реку Сож.
— Попали в меня во время прорыва.— Она чуть ли не на весу держала распухшую, забинтованную ногу. Рассказала, что у нее задета кость, что приставленный Гришиным парнишка ушел в деревню добыть хлеба.
— И меня не спросился. Это про него, глупого, говорил Шалаев. Вся душа переболела, вдруг попадется им в лапы...
Мария Ивановна присела на сосновое бревно, вытянув забинтованную ногу, зябко пряча руки в длинные рукава армейского бушлата. К вечеру становилось свежо, а ночью мертвую листву схватывал иней. Дымок неярких костров крепче бил в лицо.
В голосе Марии Ивановны слышалось горестное страдание, которое нельзя было выразить никакими словами. Сейчас она оказалась единственной женщиной среди сотен мужчин.
— Одна в землянке боюсь,— тихо проговорила она. Мы предложили ей место в нашем шалаше. Она согласилась. Провели эту последнюю ночь втроем. Мы все относились к этой славной, мужественной женщине с глубоким уважением.
На собрании выступил комиссар Стрелков и предупредил, что сейчас самым опасным является демаскировка и потеря бдительности.
— Командир наш болен. Каратели всюду ищут Гришина. За его голову обещана крупная награда. Если противник узнает, что здесь, в Бовкииском лесу, собираемся, на нас снова бросят отборные части и пойдут за нами по пятам, не дадут собраться с силами, чтобы продолжить борьбу, дождаться Красной Армии, определить в госпиталь раненых. Мы понесли горькие потери...— Голос комиссара дрогнул, и лесная сумеречная тишина накалилась до звонкости.— Создалось такое положение, что мы не сможем принять крупного боя, стоять на месте тоже не можем. Будем маневрировать и при первой же возможности снова начнем бить врага. Наступит и наш час, наступит! — заключил комиссар.
Близилась зима. Прекратилась хлопотливая работа лесных птиц. Политрук накормил нас жареной картошкой. Удивительно было то, что я с удовольствием ел ее и без соли. Оказывается, можно и к этому привыкнуть.
Ночь. Стынут в прохладе молчаливые деревья. Где-то близко строчит немецкий автомат.
Два дня мы прожили в лагере «Три семерки» относительно спокойно. Гришин собирал людей и вел разведку. Выяснилось, что молодой парнишка-партизан из местных, самовольно ушедший в село Хочинку за хлебом, был схвачен гестаповцами, не выдержав пыток, рассказал, что Гришин снова находится в Бовкинском лесу.
Разведка установила, что каратели готовятся к операции для прочистки леса. Утром передовые части противника появились на просеках. Группа наша поспешно снялась и, не приняв бой, стала отходить в направлении Комаринского леса. Чтобы подальше оторваться от противника и запутать следы, шли быстро.
Я напрягал последние силы, подбадривал ребят, чтобы двигались поскорее.
— Нема у нас пороху,— тяжело дыша, ответил Артем.
Обеспокоенное нашим отсутствием, командование остановило колонну. Гришин и Стрелков поджидали нас на узкой, заросшей молодым леском просеке.
— Тяжко, ребята? — присев на пень, спросил Гришин. Вся наша пятерка обессиленно свалилась на холодную землю.
— Дальше, друзья мои, будет еще труднее — всем, а вам в особенности.— Командир нахмурился и замолчал, перекатывая в крепко поджатых губах потухшую трубку.