Ты плачешь?
Позже, когда ее уже перевели в камеру смертников, его спросили:
— Почему вы позволяли вашей жене общаться с этой женщиной?
Он ответил:
— Потому что она делала мою жену счастливее.
В день казни газеты почему-то вспомнили именно эту фразу, повторяли ее на все лады, появились даже какие-то смутные фотографии, но он не мог никого на них узнать, и вообще все это было совершенно не о том.
Что-то не так
Та девочка в передаче сказала: «Эти военные просто приехали к нам, сообщили про папу и уехали. Я плакала, а мама не плакала. Я забралась под кровать и там плакала, и плакала, и плакала». Он все думал об этом, всю неделю, ему казалось, что это должно быть очень хорошо — лежать под кроватью и плакать. В воскресенье он так и сделал: забрался под кровать и лежал там, среди старых запахов, разводов тонкого бесцветного песка и облачков кошачьей шерсти, и представлял себе, что папа ушел воевать и его убили. У него не получилось заплакать, но он нашел под кроватью фломастер и нарисовал в пыли пересохшим грифелем сначала себя, потом кота, потом закалякал кота. Если бы кот погиб, он бы смог заплакать, но кот просто убежал в Африку, так что пришлось вылезать из-под кровати ни с чем.
Не получается
Они добрались, наконец, до четвертого этажа проклятого «Детского мира» с проклятыми огромными лестницами и проклятым неработающим лифтом, — прочем Лешка скакал наверх через две ступени, потом сбегал к нему вниз, а потом снова скакал вверх, пока он сам волочил тело на ватных ногах и откровенно задыхался, и опять клялся себе бросить курить, как только переживет Лешкин день рождения.
— Постой, Леша, — сказал он, — постой, — и попробовал отдышаться.
Лешка тут же принялся озираться по сторонам, рассматривать дурацкий сувенирный хлам в стоящих у самой лестницы киосках, углядел расписную тарелку якобы с видами Полтавского сражения, радостно разинул рот и завопил:
— Ого, тарелка!
— Леша, — сказал он, — да что ж тут «ого»? Всё у тебя — «ого». Паровоз был — «ого», лестница — «ого», теперь тарелка — «ого». Чего — «ого»?
Мальчик глянул на него искоса, как будто почувствовал, что сморозил глупость, и сказал уже потише:
— Просто — «ого». Вижу — ого.
Тогда он, все еще держась за бок, внимательно посмотрел на этого чужого рыжего мальчика, который теперь жил с ним в одном доме, утыкался после школы носом в живот его жены, имел какие-то свои секреты, какую-то, безусловно, память о своей недавней жизни с совершенно другим человеком, и какие-то, небось, ожидания, — ого-го, какие ожидания, может быть, — от этой новой жизни, в которую они с Мариной его втянули, — и сказал:
— Знаешь, Леша, какой-то я вообще совсем дурак.
От неожиданности рыжий мальчик даже прикрыл рот, а потом спросил, смешно разведя руками:
— Это почему?
— Не знаю, — сказал он, — Просто дурак — и все.
Всё будет отлично
Пока он мыл руки, а медсестра готовила, что положено, она, полулежа-полусидя в этой унизительной раскоряченной позе, рассматривала висевший на стене старый плакат: человек в белом халате и круглых очках, идеальный старый доктор из идеального мира пятидесятых, протягивает зрителю пачку сигарет давно исчезнувшей марки, — бойкая белая надпись на красном фоне заверяла, что «Ваш личный доктор советует: именно эти сигареты!». Ей даже удалось отвлечься, но тут он вернулся, уже в перчатках, с поднятыми руками, и медсестра подкатила столик с разложенными инструментами, и ей опять стало дурно, и она сказала, — просто чтобы сказать что-нибудь, — прыгнувшим вверх идиотским голосом:
— Остроумное украшение, — и даже попробовала улыбнуться, — и он тоже улыбнулся, осторожно что-то ощупывая у нее внизу (но еще без инструментов, еще без них, — она уже ничего не чувствовала, подействовал укол, но он пока ничего не взял со столика, — или она не заметила? Может, они специально умеют брать так, чтобы она не заметила?) — и сказал, приподнимая руку, в которую медсестра услужливо сунула что-то невыносимо изогнутое:
— Это дедушка мой. Мы четыре поколения все врачи. Ничего не бойтесь.
The Flying Ridge of Clouds is Thinning
— Не сердитесь, — сказала она, — а только ничего не получится.
Он пожевал губами и посмотрел на нее серьезно, прекрасно посмотрел, и у нее опять случился приступ нежности к нему, и еще — приступ отчаяния.
— Я не думал, что здесь что-нибудь может не получаться, — сказал он, и она, уже слышавшую эту фразу (или примерно эту), раз, наверное, восемьсот, улыбнулась и сказала:
— А вот поди ж ты.
Они пошли вдоль облака, и он все время жевал ртом и делал руками так, как будто пытался что-то загрести, сгрести в одну кучу, и потом, может, сложить в правильном порядке, но ничего, конечно, не сложится.
— Давайте я вам объясню, — сказала она. — Только вы пообещайте не смеяться.
Он посмотрел на нее все так же — исподлобья, — и она сказала:
— Просто есть одна песня. Мой сын был очень расстроен, — ну, тогда. И хотел что-нибудь сделать. И он попросил, чтобы в церкви сыграли одну песню, и сказал: «Теперь эта песня, где бы она ни играла, всегда будет играть для тебя».
Они повернули и пошли вдоль ветра, и она вела по этому ветру рукой, как ребенок ведет рукой в варежке по нетронутому снегу, лежащему на парапете.
— И что, — спросил он, — играет?
— Иногда играет, — сказала она.
Просто — вдруг что
Т.-Т.
Он сказал, что им надо поговорить, но только они не могут говорить ни у него дома, ни у нее дома, ни у него в кабинете, ни в курилке ее никчемной работы, вообще нигде, где есть уши или даже стены. Было почти минус тридцать, они добежали до круглосуточной аптеки, и там, теребя хрустящий целлофановый пакет с цветастым клеенчатым монстром для ванны, он сказал ей, что она не должна верить ничему, что ей могут о нем рассказать в ближайшие дни, вообще ничему. «Даже не так», — сказал он, заламывая монстру полосатую щупальце, — «Верьте, чему захотите, просто пообещайте мне: если что — вы дадите мне всё объяснить вам самому. Вы придете и спросите меня, и я вам сам все объясню, а потом, если хотите, верьте. Если уж я не смог объяснить, то тогда уж все плохо, тогда верьте».
— Господи, — сказала она, — Да что же такое? — и потянула к себе пакет, не выдерживая вида этих извивающихся под пыткой щупалец, ломкого хруста, обнажающихся белых ниток внутри швов, — но он не уступил, вцепился в пакет намертво. — Кто мне может что? Что за мистика? Что такое?
— Может, может, — сказал он.
— Хорошо, — сказала она и снова дернула пакет на себя, — Хорошо, только скажите мне, ради Бога, — Вам что-нибудь грозит? Вам что-нибудь может грозить? У Вас могут быть неприятности? Что? Что-то случится?
Тут он вдруг посмотрел на нее, как будто и вправду только сейчас начал просчитывать варианты. Потом сунул палец под лопнувший целлофан и почесал монстра за ухом.
— Да нет, — сказал он, — нет, конечно, нет. Конечно, ничего не случится.