А я со вчерашнего завтрака ничего не ел, кроме скудного ужина.
– Конечно, – смело отвечал я, – я бы не сплошал.
– Значит, теперь, когда ты знаешь, в чем дело, ты не станешь плошать?
– Не стану.
– Ну, и отлично. Дай ему этот кусок пудинга, Моулди. Он, кажется, ужасно голоден.
– Нет, постой, – возразил Моулди. – Я не буду есть этот кусок, – он спрятал его в карман куртки, – но пусть Смитфилд прежде заработает его и докажет, что говорит правду. Пойдем.
Мы пошли назад в Ковентгарден. Я держался поближе к тому карману Моулди, где лежал пудинг, и не отставал от товарищей.
Когда мы подошли к рынку, Моулди огляделся кругом.
– Видишь там ларек… между столбами, где стоит человек в синем переднике? – спросил он меня. – Там расставлены корзины с орехами.
– Вижу.
– В первой корзине миндальные орехи. Иди туда, мы подождем тебя здесь.
Я понял, чего требовал от меня Моулди. Он хотел, чтобы я пошел и наворовал из корзины орехов. Я уже решил, что приобрету себе порцию пудинга во что бы то ни стало, и не колебался, хотя сердце мое сильно билось, пока я подходил к ларьку. С этой стороны ларек был завален грудами цветной капусты и зелени.
Подойдя поближе, я понял, что мне нужно обойти его кругом и приблизиться к орехам. Я притаился за грудой капусты; продавец орехов разговаривал с покупателем, повернувшись ко мне спиной.
Женщина, торговавшая капустой, тоже сидела спиной ко мне. Она обедала, держа свою тарелку на коленях. Корзина была доверху наполнена орехами.
Я запустил руку раз, другой, третий, насыпал себе полный карман и затем, выскочив из узкого прохода, в котором стоял, пошел к Моулди и Рипстону, выглядывавшим из-за столба.
– Славно, Смитфилд! – воскликнул Моулди. – Я все видел. Ты напрасно уверяешь, что не знаешь дела! Молодец! Вот тебе твой пудинг!
– Мне бы так чисто никогда не сработать! – заметил Рипстон.
– Тебе? – с презрением вскричал Моулди. – Да если ты воображаешь, что ты можешь своровать хоть в четверть так хорошо, как Смитфилд, так ты ужасный хвастун. Я бы сам не сумел стащить орехи так ловко, как он. Но, конечно, в других вещах ему со мной не сравняться, – прибавил он, вероятно, боясь, чтобы я не слишком возгордился.
Все шло хорошо, пока было светло, но когда наступила ночь и я снова очутился в темном фургоне, я начал чувствовать сильнейшие угрызения совести. На этот раз Моулди был подушкой, и мне предоставили лучшее место. Я лежал головой у него на груди, и все же не мог заснуть. Я сделался вором! Я украл миндальные орехи, я убежал с ними, продал их и истратил вырученные деньги! Все мои жилы напряглись и бились, беспрестанно повторяя мне ужасное слово «вор».
«Вор, вор, вор!» – твердило мне сердце, и я ни на минуту не находил себе покоя.
– Вор! – прошептал я.
Моулди еще не спал.
– Кто вор? – спросил он.
– Я вор, Моулди, – отвечал я.
– Ну, а кто же тебе говорит, что ты не вор? – насмешливо спросил Моулди.
– Но ведь я никогда прежде не был вором, – серьезно сказал я. – Уверяю вас, никогда. Оттого-то мне так и грустно теперь.
– Ты врешь, – произнес Рипстон, также еще не спавший.
– Нет, право, – уверял я. – Умри я на этом месте, если неправда.
– Ну что же, – заметил Моулди, – ты точно так же и теперь можешь сказать: «Умри я на этом месте, если я вор».
– Нет, этого я не скажу, а то, пожалуй, и в самом деле умру. Ведь я теперь вор.
– Пустяки! Какой ты вор! – вскричал Моулди. – Разве то, что ты сегодня сделал, можно назвать воровством? Это совсем не воровство.
– А что же это такое? Мне всегда говорили, что брать чужое – значит воровать.
– Это говорят люди, которые сами не пробовали и потому не понимают, – сказал Моулди, приподнимаясь на локте, чтобы удобнее обсудить интересный вопрос. – Вот видишь, если какой-нибудь мальчишка войдет в лавку да запустит руку в ящик с деньгами и его поймают, – это будет воровство. Если он полезет в карман к покупателям, – это также воровство. За это отдадут под суд, и судья также скажет, что это воровство. Ну, а если какой-нибудь маленький мальчишка старается заработать себе полпенни, да его поймают с чужими орехами или с чужими яблоками, разве, ты думаешь, его будут судить? Никогда! Просто купец даст ему подзатыльника, и самое большее, если позовет сторожа. Тот поколотит его палкой да и отпустит; а разве сторожу позволили бы самому расправляться с настоящими ворами? Ни за что!
– Если брать орехи и другие вещи не называется воровать, так как же это называется? – спросил я у Моулди.
– Мало ли как? Это называется свистнуть, смазурить, слямзить, стянуть, стибрить. Да не все ли равно, как назвать!
– Ну, а если бы я спросил у полицейского, как бы он это назвал?
– Вот выдумал! Кто же станет спрашивать у полицейских? Известно, какие они лгуны! – возразил Рипстон.
– Признайся, Смитфилд, что ты просто трусишь? – сказал Моулди.
– Нет. Но мне думалось, что это – воровство, а если не воровство, так и прекрасно.
– То-то же! – сказал Моулди. – Когда я был маленький и жил дома, я нередко слыхал, как отец читает матери газеты. Вот и в газетах часто говорится, что даже судейские, на что хитрые люди, а и те должны быть осторожны, должны называть все как следует! Если кто не пойман на настоящем воровстве, они не смеют назвать его вором. Они говорят, что он «присвоил», совершил «похищение» или «сплутовал». А похищение не беда. Вон Рипстон стащил раз чайные ложки, так его засадили в тюрьму на две недели. Правда, Рипстон?
– Нечего тыкать мне этими ложками в глаза, – сердито отвечал Рипстон. – Я знаю ребят, которым доставалось побольше двух недель, да еще и розги в придачу, я только не болтаю всего.
Намек этот, видимо, относился к Моулди, который обиделся и назвал Рипстона бродягой. Впрочем, они скоро помирились, поболтали еще несколько времени о том, о сем, и оба спокойно заснули.
Но я опять, как и в прошлую ночь, долго не мог заснуть.
Рассуждения моих товарищей не убедили меня. Может быть, похищение орехов не называется воровством, но во всяком случае я не хотел заниматься ничем подобным. Я собирался завтра же утром объявить Моулди и Рипстону, что буду честным мальчиком и стану просто работать на рынке. Если они не хотят оставаться моими товарищами, я уйду от них. Приняв это решение, я заснул.
Проснувшись на следующее утро, я почувствовал себя ужасно несчастным. Мне было холодно, зубы у меня стучали, я готов был отдать всю одежду за глоток горячего кофе.
У Моулди были деньги на кофе. Вчера вечером он подержал лошадь одному господину, зашедшему в ресторан поесть устриц, и получил шесть пенсов. Четыре пенса мы истратили на ужин, а два оставили себе на завтрак.
Мы вышли на улицу, дрожа от холода. Моросил дождь. На мостовой было мокро и грязно. Мы не успели еще дойти до кофейной, как я почувствовал, что моя рубашка и штаны промокли насквозь и прилипли к телу. Я не забыл своего вчерашнего решения уйти от этих ребят и все собирался с духом, чтобы сказать им об этом. Но как я мог собраться с духом? Я был голоден, я промок до костей, я чувствовал, что буду совсем одинок и беспомощен, если поссорюсь с моими товарищами.
– Три чашки кофе на два пенса! – потребовал Моулди у буфетчика.
Все было кончено. Если бы этот кофе принадлежал кому-нибудь другому, я, пожалуй, сказал бы, что хочу уйти, но я не мог, принимая угощение Моулди, попрекать его темным промыслом.
Прежде чем мы допили кофе, Моулди сказал:
– Ну, нечего прохлаждаться! Сегодня нам будет много дела. Знаешь, Смитфилд, в хорошую погоду всякий сам бегает по своим делам, а в дурную все норовят как бы кого-нибудь нанять для беготни.
Это оказалось верным. Дождь лил все утро, и работы у нас было вдоволь. Я зарабоал одиннадцать пенсов, Рипстон – шиллинг и полтора пенса, а Моулди – девять с половиной пенсов. Меня очень радовало, что я добыл больше Моулди. Хотя я промок до костей и больно порезал себе палец на ноге, наступив на разбитую бутылку, но я чувствовал ceбя необыкновенно счастливым, посматривая на свои деньги, добытые честным трудом. Рипстон и Моулди, заработав себе достаточно на пропитание, также не стащили ни одного яблока на базаре.