Но зачем я заговорил об этом, разве смогу я пересказать всю твою жизнь? Она ведь такая большая, правда, не по содержанию, а по количеству дней, которые ты прожил, но разве кто-нибудь сумеет обо всем этом рассказать?
Помню, когда мы в шестом классе учили стилистику, наш учитель задал нам однажды сочинение на тему: «Что такое жизнь и чего человек должен добиваться в жизни?»
Все мы были прекрасные стилисты. Один из моих товарищей, например, умел очень хорошо подражать чужому стилю, и не только стилю, но и почерку. Ох, он в этом так преуспел, что даже правительство обратило на него внимание. А другой плохо понял назначение стилистики и впоследствии занялся малеванием вывесок. Кажется, это он на вопрос, поставленный учителем, написал в своем сочинении такой ответ:
«Жизнь – это проезжая дорога, строится она не добровольно, а по принуждению. Когда стоишь в начале пути, он кажется бесконечным, а после того, как пройдешь его, устанешь, и назад уже и идти неохота, недаром в народе говорится, что человек никогда не возвращается тем же путем. Пока дорога новая и ровная, на ней всегда много пешеходов и телег. Всех она выдерживает и никого не трясет. Но вот появляется на ней первая рытвина, затем другая, потом третья, где ее водой размоет, где колесами избороздят, где сама осядет. Ремонтируют ее, подсыпают гравий, но все это ей мало помогает. А уж когда совсем испортится, когда не останется на ней ни одного ровного места, когда продавят ей грудь, тогда и пешеходы, и телеги, и все, кого она носила на себе, обходят ее и ищут другую дорогу, по которой удобнее идти!»
Вот куда занесли меня мои размышления о жизни. Ой, ой! Сколько еще тут надо думать! Лучше уж запеть тот вальс, он ей так нравился. Когда я пою этот вальс, я вспоминаю ее прекрасные глаза и ее черные косы! Ла-ла-ла-ла-ла!.. Ла-ла!..
Двигайся, мельчайшая частица,
На мгновенье солнцем озаренная!
И вот я возвращаюсь в Белград!
Выпустили меня, помиловали!
Сколько раз за время этих долгих-долгих часов думал я о моем прекрасном Белграде. Напрасно, напрасно! Разве можно сравнить Белград с какой-то провинцией! Даже с первого взгляда можно увидеть огромную разницу! Пройдись по провинциальной улице, по самой оживленной улице, и что ты увидишь и кого ты встретишь – крохотную лавчонку да одного человека с выцветшим бархатным воротником, грязный галантерейный магазин, над дверью которого висит пожелтевшая егеровка,[22] госпожу в белых перчатках и в прошлогодней зимней шляпе, потом плаху, на которой обычно рубят мясо, еще лавчонку и еще человека с выцветшим бархатным воротником.
О, Белград?! Он по-прежнему прекрасен! Тут жизнь, тут незатихающее движение: парки, музыка, черные глаза, судебные исполнители, концерты, театры, парады, опротестованные векселя, танцевальные вечера, казино, лекции, украденные на почте посылки… и вообще жизнь, жизнь, жизнь, вечная жизнь и вечное движение!
И вот я возвращаюсь в Белград! Он ничуть не изменился, такой же, каким я оставил его.
Старый, старый Белград!
Здесь все та же отвратительная мостовая и все та же отвратительная политика, в нем по-прежнему все еще пятьдесят учителей и четыреста жандармов, десять школ и двенадцать казарм, одна общинная больница и два общинных кладбища; по-прежнему в нем по протоколу «усопших» известно, сколько лежит на кладбищах мертвых, а по книгам статистического управления нельзя узнать, сколько в городе живых; по-прежнему в нем одна управа городская и шесть полицейских участков, но дела они вершат так умно, будто в городе один полицейский участок и шесть городских управ; по-прежнему в нем пять банков и один суд по разбору дел о подложных векселях, хотя давно уже нужно, чтобы был один банк в пять судов по разбору дел о подложных векселях; по-прежнему внем уменьшается количество судебных дел по обвинению в оскорблении достоинства и все увеличивается количество бракоразводных процессов и судебных дел по обвинению в подлоге; по-прежнему в нем по порядку сменяются общинные советы и по-прежнему без всякого порядка застраиваются улицы. Да, я узнаю его, мой старый Белград!
Я вновь вижу те же старые, всем известные лавки – и те, в которых мне отпускали в кредит, и те, в которых не отпускали. Ох, думая о тех лавочниках, которые отпускали мне в кредит, я всегда вспоминал слова Христа: «Прости им боже, ведь они сами не знают, что делают!»
Бот и лавка Петра Янковича. Я уже давно помню этот клочок холста и две печати на нем, там ведь и мои ниточки есть. А вот и лавка Николы Протича, точнее говоря, не его, а его жены, так как все свои дела он вершит под вывеской жены, а жена его вершит свои дела под его вывеской.
И все, все по-прежнему. Вон там Фердинанд, портной, напился, сжал кулаки и с воодушевлением орет: «Да здравствует поколение!» А вот и господин Фасоль, музыкант и композитор с медалью за доблести, он с озабоченным видом спешит куда-то, размышляя о том, каким отвратительным маршем он сейчас ошарашит публику. А вот и сумасшедший Живко с гусиным пером на шапке и с четырьмя бумажными медалями на груди, он по-прежнему строит рожи, подпрыгивает, жмурится и выпрашивает сигареты.
– Живко, Живко, ты кто, все еще поэт, или воевода, или кто?
– Я царь.
– Царь, ах, царь? Да к тому же еще царь с гусиным пером? Ну, и как же, слушается тебя народ, не бунтует?
– Не слушается, не слушается, сударь! – И слезы навертываются ему на глаза.
Представляете, какое доброе сердце у этого царя и как он жалеет, что народ так испортился и перестал слушаться.
– А ты их стукни, Живко, стукни их!
– Эх, если их бить, то еще хуже будет, тогда они мне и одной сигаретки не дадут… кстати, не откажите, сударь, дайте Живке сигарету.
– На, Живко, пожалуйста!
Он строит рожу, засовывает сигарету в нос и так и курит, – ведь он – царь и должен курить не так. как курят простые смертные. Подскакивая на одной ноге, он движется вдоль улицы, перышко развевается над его шапкой, бумажные медали качаются на его груди, а он гордо несет свою голову, обремененную заботами о своем народе.
Все, все здесь, по-старому! Вот и дом, в котором я родился. Боже, неблагодарные современники допустили, чтобы в этом доме поселилась какая-то акушерка! Вон как раз под окном комнаты, в которой я родился, висит дощечка с надписью: «Евфимия Милер, дипломированная акушерка», чуть ниже мелкими буквами: «Разрешается стучать в окно в любое время ночи», а в центре нарисована богородица, которая держит новорожденного Иисуса на вышитой подушке.
Кто знает, когда народится более благодарное поколение, может быть и сотрут с дощечки эту вышитую подушечку, сотрут и все остальное и напишут мое имя.
Впрочем, вероятно, обо всем этом госпожа Евфимия даже и не подозревает, а то кто знает, как она расчувствовалась бы, если бы я сообщил ей об этом. А ведь я мог бы хотя бы ряди этого зайти к ней.
Разумеется, меня приняли бы как полагается. Я вошел бы в комнату и застал бы уважаемую госпожу Евфимию Милер в старом кожаном кресле, с огромными очками на носу, погруженную в чтение «Повести древних абдеритов. Сочинение господина Виланда».
Я. Добрый день, уважаемая госпожа Евфимия!
Она. Добрый день.
Я. Позвольте узнать, госпожа Евфимия, сколько вы платите за квартиру?
Она. 20 динаров, государь.
Я. 20 динаров! Мало, мало, госпожа Евфимия. Тот, кто живет здесь, должен платить больше.
Она. Сейчас, как же, и этого много.
Я. Должно быть так, как я сказал, госпожа Евфимия, потому что я родился в этом доме.
Она. Ах, вот оно что, ну так тогда я вас спрашиваю: почему здесь так сыро, почему потолок того и гляди обвалится?
Я. Этого я не знаю. Это дело хозяина.
Она. А, так это не ваш дом?
Я. Нет, дом, зимнее пальто и жену я все еще никак не могу приобрести и только время от времени получаю все это в аренду.
22
Егеровка – род мужской верхней одежды из козьей шерсти.