Горьком стояли очереди за мукой. Рядом, в лесной Руси, на костромскую дорогу ложились мужики из окрестных деревень, чтобы остановился фургон с хлебом. Фургон останавливался, и тогда крестьяне, вывалившись из кустов и канав, связывали шофера и экспедитора, чтобы тех не судили слишком строго и вообще не судили.
А потом разносили хлеб по деревням.
Именно тогда одного мальчика бабушка заставляла ловить рыбу. То есть летом ему еще было нужно собирать грибы и ягоды, а вот зимой этому мальчику оставалось добывать из-подо льда рыбу. Рано утром он собирался и шел к своей лунке во льду. Он шел туда и вспоминал свой день рождения, когда ему исполнилось пять лет и когда он в последний раз наелся. С тех пор прошло много времени, мальчик подрос, отслужил в десантных войсках, получил медаль за Чернобыль, стал солидным деловым человеком и побывал в разных странах.
Каждая история требовала рассказа, каждая деталь ностальгического прошлого требовала описания – даже устройство троллейбусных касс, что были привинчены под надписью “Совесть – лучший контролер!”…
Как-то, напившись, он рассказал мне свое детство в помпезном купе, в которое охранники вряд ли бы пропустили молодую девушку. Мы везли ящики с не всегда добровольными пожертвованиями и оттого в вагон-ресторан не отлучались. Глаза у моего приятеля были добрые, хорошие такие глаза – начисто лишенные ностальгии.
Рыбную ловлю, кстати, он ненавидел.
И еще бы дописал немного к тому пафосному тексту: да, мы выжили, для разного другого. И для того в частности, чтобы Лехе отрезали голову.
Он служил в Гератском полку, и домой он вернулся в цинковой парадке.
Это была первая смерть в нашем классе.
Саша разбилась в горах. То есть не разбилась – на нее ушел по склону камень. Он попал ей точно в голову. Что интересно – я должен был идти тогда с ними, из года в год отправляясь с ними вверх, я пропустил то лето.
Боря Ивкин уехал в Америку – он уехал в Америку, и там его задавила машина. В Америке… Машина. Мы, конечно, знали, что у них там машин больше, чем тараканов на наших кухнях. Но чтобы так: собирать справки два года и – машина.
Миронова повесилась – я до сих пор поверить не могу, как она это сделала. Она весила килограмм под сто еще в десятом классе. Ее соседка по парте, что заходила к ее родителям, говорила, что люстра в ее комнате висит криво до сих пор, а старики тронулись. Они сделали из ее квартиры музей и одолевают редакции давно мертвых журналов ее пятью стихотворениями – просят напечатать. Мне верится все равно с трудом – как могла люстра выдержать центнер нашей
Мироновой.
Жданевич стал банкиром, и его взорвали вместе с машиной, гаражом и дачей, куда гараж был встроен. Я помню эту дачу – мы ездили к нему на тридцатилетие и парились в подвальной сауне. Его жена все порывалась заказать нам проституток, но как-то все обошлись своими силами. Жена, кстати, не пострадала, и потом следы ее потерялись между внезапно нарезанными границами.
Вову Прохорова смолотило в Новый год в Грозном – он служил вместе с
Сидоровым, был капитан-лейтенантом морской пехоты, и из его роты не выжил никто. Наши общие друзья говорили, что под трупами на вокзале были характерные дырки – это добивали раненых, и пули рыхлили мерзлый асфальт.
Даша Муртазова села на иглу – второй развод, что-то в ней сломалось.
Мы до сих пор не знаем, куда она уехала из Москвы.
И Ева куда-то исчезла. Ее искали несколько лет и, кажется, сейчас ищут. Это мне нравится, потому что армейское правило гласит – пока тело не найдено, боец еще жив.
Сердобольский попал под машину – два ржавых, еще советских автомобиля столкнулись на перекрестке проспекта Вернадского и
Ломоносовского – это вам не Америка. Один из них отлетел на переход, и Сердобольский умер мгновенно, наверное, не успев ничего понять.
Синицын спился – я видел его года три назад, и он утащил меня в какое-то кафе, где можно было только стоять у полки вдоль стены. Так бывает – в двадцать лет пьешь на равных, а тут твой приятель принял две рюмки – и упал. Синицын лежал как труп, еле выйдя из рюмочной. Я и решил, что он труп, но он пошевелил пальцами, и я позорно сбежал.
Было лето, и я не боялся, что он замерзнет. Потом мне сказали, что у него были проблемы с почками и через год после нашей встречи его сожгли в Митине.
Разные это все были люди, но едино – вслед давно мертвому поэту, я бы сказал, что они не сумели поставить себя на правильную ногу. И я не думаю, что их было меньше, чем в прочих поколениях, – так что не надо никому надувать щеки.
Мы были славным поколением – последним, воспитанным при советской власти. Первый раз мы поцеловались в двадцать, первый доллар увидели в двадцать пять, а слово “экология” узнали в тридцать. Мы были выкормлены советской властью, мы засосали ее из молочных пакетов по шестнадцать копеек. Эти пакеты были похожи на пирамиды, и вместо молока на самом деле в них булькала вечность.
В общем, нам повезло – мы вымрем, и никто больше не расскажет, как были устроены кассы в троллейбусах и трамваях. Может, я еще успею.
“Ладно, слушайте, – сказал я своим воображаемым слушателям. Нет, не этим друзьям за столом, они высмеяли бы меня на раз, а невидимым подросткам. – Кассы были такие – они состояли из четырехугольной стальной тумбы и треугольного прозрачного навершия. Через него можно было увидеть серый металлический лист, на котором лежали желтые и белые монеты. Новая монета рушилась туда через щель, и надо было – опираясь на совесть – отмотать себе билет сбоку, из колодки, чем-то напоминающей короб пулемета „Максим”.
Теперь я открою главную тайну: нужно было дождаться того момента, когда, повинуясь тряске трамвая или избыточному весу меди и серебра, вся эта тяжесть денег рухнет вниз и мир обновится.
Мир обновится, но старый и хаотический мир каких-то бумажных билетиков и разрозненной мелочи исчезнет – и никто, кроме тебя, не опишет больше – что и где лежало рядом, как это все было расположено”.
Но было уже поздно, и мы вылезли на балкон разглядывать пульсирующие на уровне глаз огни праздничного города.
Мы принялись смотреть, как вечерняя тьма поднимается из переулка к нашим окнам. Тускло светился подсвеченный снизу храм Христа
Спасителя да горел купол на церкви рядом. Сырой ветер потепления дул равномерно и сильно.
Время нового года текло капелью с крыш.
Веребьинский разъезд
Тимошин аккуратно положил портфель на верхнюю полку.
Остались только купейные места, и он еще идя по перрону с некоторым раздражением представлял себе чужие запахи трех незнакомцев с несвежими носками, ужас чужих плаксивых детей… Но нет, в купе сидел только маленький старичок с острой бородкой и крутил в руках продолговатый вариант кубика Рубика – черно-белый, похожий на милицейский жезл, и такой же непонятно-бессмысленный, как все головоломки исчезнувшего тимошинского детства.
Перед отъездом жена подарила Тимошину чудесную электрическую бритву
– и только он решил еще раз поглядеть на нее, дополнением к компании, под звук отодвигающейся двери, внутрь ступил мужчина – мордатый и веселый.
Как Тимошин и ожидал, первым делом мордатый достал из сумки бутылку коньяка.
“Жара ведь”, – устало подумал Тимошин – но было поздно. Пришел унылый, как пойманный растратчик, проводник, и на столике появились не стаканы, а стопки.
Мордатый разлил. Шея его была в толстых тяжелых складках, и оттого он напоминал шарпея в свитере.
– Ну, за Бога, – сказал он и как-то удивительно подмигнул обоими глазами, – и за железную дорогу.
– Мы что, с вами виделись? – Тимошин смотрел на попутчика с недоумением. В повадках шарпея действительно было что-то знакомое.
– Так мы же с вами из одного института. Я с вагоностроительного.
– А я математикой занимался, – решил Тимошин не уточнять.
– А теперь?
– Теперь всяким бизнесом. – Тимошин и тут не стал рассказывать подробностей. Но попутчик (миновала третья стопка) ужасно развеселился и стал уверять, что они поменялись местами. Тем, кем был раньше Тимошин, теперь стал он – странный, уже, кажется, совсем нетрезвый пассажир.