К Тимошину вернулись прежние знания, и линзовые приборы подчинялись ему так же, как и прожекторные, электричество послушно превращалось в свет – хотя по-прежнему на станции в одну сторону, ту, откуда он появился здесь, горел вечный красный: “Стой, не проезжая светофора”.
Прошлое, что давно перестало быть будущим, приходило только во снах – и тогда он просыпался, кусая тяжелый сонный воздух, как собака – свой хвост.
Он как-то еще раз встретил своего друга. Тот чувствовал себя немного неловко, устроить товарища на непыльную работу за лесом он не сумел и оттого о своей службе рассказывал мало. Они снова сидели в столовой, и старый товарищ привычным движением разлил водку под столом:
– Я тебе расскажу в двух словах. Есть у меня одна теория – началось, как я понимаю, все с того, что один сумасшедший профессор собрал в шахте темпоральный охладитель. Я ведь тебе рассказывал, что у нас тут ракетных шахт полно. По договору с американцами мы их должны были залить бетоном, но потом все это замедлилось, а бетон, разумеется, весь украли.
Профессор собрал установку в брошенной шахте, охладитель несколько лет выходил на свой режим, так что заметили его действие не сразу.
До сих пор непонятно – истлел ли профессор в своей шахте или до сих пор жует стратегический запас в бункере. Так или иначе, день ото дня холодает, и время густеет на морозе. Поэтому у нас зима, зато скоро
Мересьева увидим. Знаешь, что у нас тут Мересьев полз? Полз да выполз к своим. Кстати, Маресьев или Мересьев – ты не помнишь, как правильно?
– Не помню.
– Так вот, это у нас он ежика съел.
Обоим стало жалко ежика. Мересьева, впрочем, тоже.
– Так вот, сначала никто ничего и не заметил – отклонение было маленьким, – пассажиры и вовсе ничего не замечали: в поезде и вовсе время долго идет, а если ночью из Москвы в Питер едешь, так все и проспишь. А потом отставание стало заметным, стало нарушаться расписание – тут как не заметить?
И от греха подальше в конце девяностых стремительно построили новый
Мстинский мост и убрали движение отсюда. Чужие в зону не суются, да и сунутся – против времени не устоишь, с ним не поспоришь. Найти генератор сложно – это ведь тайная шахта, там поверх капониров и шахт еще тридцать лет назад фальшивый лес высадили, а теперь этот лес и вовсе от рук отбился…
Вот у нас посреди дороги елка выросла. Что выросла – непонятно.
Зачем? Мы об нее “пазик” наш разбили: вчера елки не было, а сегодня есть.
– Через асфальт, что ли, проросла?
– Почему через асфальт? У нас тут асфальту никогда не было. Ты ешь, ешь. Видишь еще – тут время течет для всего по-разному, но ты привыкнешь. Я тебя к нам пристрою, у нас хорошие ставки, программисты нам нужны… – И Васька улыбнулся чему-то, не заметив, что в точности повторяет свое обещание.
– А обратно мне нельзя?
– Обратно? Обратно никому нельзя. Помнишь про анизотропную дорогу?
Мы, начитавшись книжек, думали, что анизотропия – штука фантастическая, а потом на третьем курсе нам объяснили по Больцману, что в зависимости от энтропии время во Вселенной может течь в разные стороны. Но это только первое приближение, все дело в том, что мы живем на дороге.
– Анизотропное шоссе?
– Шоссе? При чем тут шоссе? Я про железную дорогу говорю. Впрочем, шоссе, дорога – это все равно. У нас тут пути – тут видишь, у нас пути разные: первый путь – это обычный ход, а второй – обратный. По второму пути у нас никто не ездит – там даже за Окуловкой рельсы сняты. А по основному пути тебе рано.
– Почему рано?
– А не знаю почему. Даже мне рано, а тебе и подавно. Но ты все равно на основной путь не суйся, если ты перепутаешь, то даже сюда не вернешься. Это только начальник дистанции туда-сюда ездит. Как Харон.
Зима тянулась бесконечно – только морозы сменялись оттепелью.
Иногда, вечером заваривая крутым кипятком горький грузинский чай,
Тимошин чувствовал свое счастье. Оно было осязаемо, округло и упруго
– счастье идущего вспять времени.
Они встречались с Васькой, когда он приходил поговорить.
Каждый раз он звал его на работу – и каждый раз рассказывал новую версию того, отчего образовалась Веребьинская зона. Но итог был один
– ничего страшного, просто нужно делать свое дело. Помнишь, Тимошин, мы особо много вопросов в институте не задавали, и все как-то образовалось, все на своих местах, даже здесь встретились.
Железнодорожник нигде не пропадет, если он настоящий железнодорожник, ты понимаешь, Тимошин? Да?
Потом они встретились еще, и Тимошин услышал новую, еще более невероятную историю. Она прошелестела мимо его ушей, потому что
Тимошин прижился и не было ему уже не нужно ничего – никаких объяснений.
Он находился в странной зоне довольства своей жизнью и думал, что вот, отработает еще месяц и подастся в Вычислительный центр. Или, скажем, он сделает это через два месяца – так будет еще лучше.
Проснувшись как-то ночью, Тимошин накинул ватник на плечи и вышел перекурить. Как-то сам собой он начал курить – чего раньше он в жизни не делал. К этому, новому, времени хорошо пришелся “Дымок” в мятой белой пачке, что обнаружился в кармане ватника.
Тимошин стоял рядом с домиком и думал, что вполне смирился с новым-старым временем. Единственной памятью о прошлом-будущем остался телефон, который в столовой справедливо приняли за иностранный калькулятор.
Он подкинул телефон на ладони и приготовился запустить им в сугроб, но вдруг понял, что схалтурил: тот светофор, что он сам чинил днем, подмигивал ему, зажигался и гас, разрешая движение с неположенной стороны. Сегодня Тимошин, засыпая на ходу, что-то намудрил в реле и, не проверив, ушел спать.
Это было больше чем позор, это была потенциальная авария, а значит, преступление. А Тимошин знал с институтских времен фразу наркома путей сообщения о том, что всякая авария имеет имя, фамилию и отчество.
Он подхватил сумку с инструментами и побежал к светофору. Но только приготовившись к работе, он вдруг увидел, как к станции, повинуясь огням, медленно подходит поезд.
Что-то в нем было не то – и тут он понял: вагоны были Тверского завода. Вагоны были не аммендорфские, а ТВЗ, вот в чем дело. Пять гофров, а иначе говоря – ребер жесткости, указывали на то, что это поезд из другого времени. И он шел по второму пути – совсем с другой стороны.
Это был его поезд, тот давнишний, из тамбура которого вечность назад он скатился кубарем на промерзшую асфальтированную платформу.
Поезд постоял несколько секунд в тишине, потом внутри что-то заскрипело, ухнуло, и он стал уходить обратно – в сторону морозного тумана, в свое, уже забытое Тимошиным время.
И Тимошин сорвался с места. Из последних сил он припустил по обледенелой платформе. Ватник соскочил с плеч, но Тимошин не чувствовал холода.
Дверь призывно болталась, и Тимошин мысленно пожелал долгих лет жизни забывчивому проводнику. И вот, кося взглядом на приближающийся заборчик платформы, он прыгнул и, больно стукнувшись плечом, влетел в тамбур.
Он прошел не один, а четыре вагона, пока не увидел старичка, что по-прежнему игрался со своим цилиндром Рубика, стоя в коридоре.
Тимошин посмотрел на него выпученными глазами безумца, а старичок развел руками и забормотал про то, что вот они только что чуть на боковую ветку не уехали, а все потому, что впереди на переезде товарняк въехал в экскаватор.
Наконец Тимошин открыл было рот:
– А где этот? Мордатый такой, а?
– А сошел приятель твой, да и ладно. Нелюбезный он человек.
Неинтеллигентный.
Тимошин проверил портфель и бумаги. Телефон, по-прежнему зажатый в руке, вдруг мигнул и запищал, докладывая, что поймана сеть.
Тимошин подложил его на подушку и взял в руки бритву, тупо нажав на кнопочку. Бритва зажужжала, забилась в его руках, как пойманный зверек, – и это вконец отрезвило Тимошина.
Но что-то было не так. И тут он поймал на себе удивленный взгляд старичка, последовал ему и тоже опустил глаза вниз. Тимошин стоял посреди купе, еще хранившего остаток августовской жары, и тупо глядел на свои большие черные валенки, вокруг которых растекалась лужа натаявшего снега.