— На что они мне? — спрашиваю.
— Для бритья пригодятся, — отвечает отец. — Чем не помазок?
— Это верно, только ведь, чтобы бриться, сперва бородатым надобно стать.
— А ты и так уже Бородатый!
Поперву решил я, что отец заговаривается, но тут же раскумекал: это он нашей фамилией родовой играет — Сакаллаши мы, Бородатые.
— Э, — говорю, — ежели так посмотреть, я и впрямь Бородатый, да только эту бороду мне одна смерть сбреет.
— А ты со смертью не торопись, пусть тебя сперва жизнь своим помазком намылит, — отозвался отец и начал с задних заячьих лапок шкурку снимать.
Приумолкли мы, словно обоим стало не по себе, как про смерть помянули. На душе тревогой повеяло, волнение поднялось, и что-то рокотало гулко из глубин самой жизни… Так стояли мы молча в густеющих сумерках, я смотрел на отца, он виделся мне до времени состарившимся мальчуганом, которому ведомы тайны природы и вот он их передо мной раскрывает… Наконец он распорядился:
— Тащи дрова под шелковицу, костер разведи!
Я мигом принес дров, развел под шелковицей костер, в трех шагах от кадушки, на которой отец орудовал. Оно и кстати, что близко так, отцу видней было, когда принялся он тушку разделывать. Пока костер прогорел, горку алого жара оставив, я смастерил из проволочного решета колосничок, так что можно было без промедления зайчатину ставить на жар.
— Ну, и мы с тобой не лучше тех турок нечестивых, какие встарь сюда набегали, — опять заговорил отец.
— И какие ж они были, турки те?
— Да вот такие… послов на костре сжигали.
Странно мне показалось, что отец ни с того ни с сего турок вспомнил, но я ничего не заподозрил.
— Какой же из зайца посол? — поинтересовался я все же.
— А как же! Ведь он прибежал в лес тебя звать.
— В лес? Зачем?
— Жить там.
— Что ж, и в лесу пожить можно, — сказал я.
Схитрил тут отец.
— Ой ли, — говорит, — один-то в лесу жить небось побоялся бы?
Ничем я так не кичился в ту пору, как храбростью, так что герой во мне сразу и вскинулся.
— Много чего я знаю, — ответил я отцу круто, — только вот страха не ведаю. Через любую чащобу пройду, не испугаюсь, и смело в лесу проживу один как перст!
А отцу только того и надо было, сразу поймал в силок меня, словно птаху:
— Молодец, дело говоришь! Завтра и отправимся, поживешь в лесу.
— Куда отправимся?
— А на Харгиту, и домик там есть, как раз для тебя. Вчера, понимаешь, в общественном лесу господа из середского банка охотились, вот я и определил тебя лесным сторожем в лес, что банку принадлежит, на Харгиту. Они бы тебе и жалованье назначили… ежели, конечно, не струсишь, один-то.
Что тут скажешь? Стою, голову в плечи втянул, еще и моргаю, верно, по-лягушачьи. И рад бы назад взять слова, какими только что героя из себя строил, так ведь поздно уж отступать!
— Кто ж станет трусить без надобности, — сказал я, сдаваясь.
— Там тебе худо не будет, — подбодрил меня отец, — заживешь королевичем.
— Это можно, да знать бы как.
Больше разговору про Харгиту не было, потому как подошла к нам матушка с зажженной лампою. Повесила лампу на шелковицу возле костра, достала хлеб из мешочка, каждому отрезала добрый ломоть, положили мы на хлеб зайчатину и, по кусочку складным ножом отрезая, принялись закусывать. Ох и лакомо — молоко младенцу не слаще! Ужин запили колодезной водицей, и так-то хорошо, покойно стало.
Вскоре и спать улеглись, чтобы, ради великого дня, со свежей головою проснуться.
Заснул я сразу, только всю ночь напролет с волками да медведями воевал. Вдруг, чую, кто-то трясет меня и будто бы окликает. Открыл глаза, а солнце уж высоко, так и льется в окно. Рядом со мною отец стоит, посмеивается.
— Эге, да вы с матушкой встали уже? — поморгал я глазами.
— Мы-то встали, да и ты, коль не побережешься, вот-вот проснешься.
— Это ж сколько времени счас?
— Полдень не за горами, твоя матушка уже и хлеб испекла.
Тут и я подскочил в постели, да, видать, больно ретиво, потому что отец усмехнулся:
— Гляди ж, не сорвись опять зайца ловить!
Пока я раздумывал, как бы ему получше ответить, отец вышел. Я быстро оделся, выпил кружку козьего молока. Потом решил тоже во двор податься, поглядеть, что там затеялось. Да только уже в сарае, под навесом, увидел самую лучшую нашу суму переметную, до отказа набитую, — у стены возле печки стояла. Подошел я поближе, глянул: плошки, кастрюльки, всякая домашняя утварь — значит, для меня приготовлено, чтоб там, на горе Харгите, все было, что требуется. И от этой заботы родительской пронзила мне душу горькая мысль о великом сиротстве, что в том лесу меня ожидает, ноги подкосились, пришлось опуститься наземь, рядом с сумой переметной. Так и сидел я, про жизнь свою думая, про великую в ней перемену, и нежданно-негаданно покатились слезы из глаз…
— А ты что здесь делаешь? — вошел со двора отец.
— Сижу сторожу, как бы не упер кто суму переметную, — отозвался я.
— Да ты не плачешь ли?
— Я-то? Я смеюсь, а не плачу.
Отец подошел, поднял суму, вынес во двор. И остался я под навесом, словно плакальщица без покойника. Встал, вышел следом. Спросил:
— А матушка где?
— В лавку побежала прикупить кой-чего для тебя.
— Так мы и вправду на Харгиту идем, родимый?
— Завтра-то нет, а нынче пойдем.
Я видел, отцу тоже не так уж весело, не до шуток ему, как вечером, но и от полувеселья его отставать не хотел — да и боялся, как бы не зареветь ненароком.
— А что! Коли дом там имеется, заживу неплохо, — стал я нащупывать путь.
— Уж мы с матерью постараемся всем снабдить тебя… но и ты постарайся там, — сказал отец.
— Мне-то что горевать! Господь, он и там со мною будет.
— Будет… и козу одну с собой отведем.
Я очень обрадовался.
— Ей же еще долго доиться. Без молока не останусь.
— Ну да. А мамалыгу варить ты умеешь.
— Вот бы мне Воструху иметь при себе, — насмелился я.
— Нельзя нам дом без собаки оставить, — покачал головой отец, — но собаку я тебе как-нибудь раздобуду. А пока вот кошку с собой возьми.
— И то, — согласился я, — у кошки тоже четыре лапы.
Воротилась матушка, стала снаряжать меня в путь-дорогу, чего еще не хватало, добавила. В переметной суме-то не только ложки-плошки, кастрюльки-сковородки были — она и хлеба два больших каравая туда уместила, муки кукурузной с полкорзины на мамалыгу; сыру козьего, в большую чистую тряпицу завернутого; кастрюлю повидла сливового; соль и закваску для молока; свечу, лампу да масло для нее; старую солдатскую накидку, чтоб было чем на ночь укрыться; бутылку крепкой палинки для бодрости, ну и много еще всякой всячины, что одной только матери и придет на ум.
А еще поймали мы двух кур, связали за ножки — чтоб не сбежали от нас по дороге, а прибыв на Харгиту, исправно неслись бы для ради моей милости.
Когда все было готово, вывел отец козу из сарая — у нас их две только и было, — перекинул большую суму через плечо и сказал:
— Пошли, что ли, Абель!
Подхватил я торбу, хотя и она была с хороший мешок, перекинул за спину, через правое плечо кур забросил, а кошку взял на руки. Так нагрузившись, распрощался я с матушкой, подошел к отцу, проглотил в горле ком с грехом пополам, но, чтобы храбрость свою показать, вымолвил браво:
— Ну, отец родимый, полетели!
И отправились мы в путь, с живностью и с мешками-узлами, словно мадьяры, повернувшие вспять, на древнюю свою прародину.[3] Вышли за ворота, зашагали вверх по дороге, к верхнему полю. Вот-вот и сельцо наше скроется за холмом, вот уж и дуб-великан позади остался — и вдруг я остановился, пришла мне в голову мысль…
— Эгей, отец, погодите-ка!
— Что там у тебя?
— Остановитесь! Мы ж забыли петуха прихватить для курочек.
Но отцу упущение это важным не показалось.
— В лесу всякой птицы пропасть, сами себе женихов найдут, — сказал он, и мы зашагали опять.
3
Венгерские племена прибыли на нынешнюю свою родину в IX веке н. э. издалека, с Приалтайя.