Оказывается, прошло не так много времени, и хотя его отсутствие заметили, но не обратили на это большого внимания; ему предложили закусить, и хотя сейчас еда вызывала в нем одно отвращенье, он из вежливости, все-таки, не отказался. В тот же день, к вечеру, он почувствовал себя плохо, а на следующее был уже тяжело болен.

* * *

Ванины родители не знали, что их сын умеет летать. Впрочем, как-то раз, когда Ванечке еще и годика не исполнилось, мать его вошла в комнату, и обнаружила своего сына летающего над головой бабушки, которая тщетно пыталась его поймать, тогда мать вскрикнула; закрыла лицо руками, и вышла в коридор, где едва не пала в обморок, когда же решилась вернуться, то обнаружила, что бабушка как ни в чем не бывало, склонилась над чадом, и шептала колыбельную - Ванечка уже спал. Мать ничего не стала спрашивать, не стала рассказывать и супругу. И бог весь почему в младенческом, неосознанном возрасте свойство Ванечки больше не проявлялось перед родителями, но только перед бабушкой. Ведь он часто мог взлетать из своей кроватки, да и из рук мог подняться... Тем не менее, ему это удалось сокрыть в тайне от них и до двадцати трех лет, он никогда не задумывался, почему скрывает это от них, ведь они не были ему чужды, как все те иные, ведь он знал, что они не станут раскрывать тем иным его тайны... Никогда не задумывался, но сердцем чувствовал, что эта тайна как святой союз только между ним и бабушкой, и, ежели узнает кто-то еще, то что-то уж нарушится.

Итак, Ваня промерз в поднебесье, и тяжело заболел.

Болезнь Ванина выражалась в том, что он тяжело, затяжно кашлял: испытывал сильное головокружение, испытывал боль, но не столько от своего физического недомогания, а от осознания того, что своим тяжким положением он доставляет еще большую боль родителям, а особенно матери, которая потеряла свою мать. Уж Ваня то видел, как осунулась она, как похудела, и стала почти невесомой, прозрачной в эти дни. Уж от то старался показать себя бодрым, выздоравливающим - да какой там когда температура подскакивала до сорока, и он едва в забытье не впадал; начинал шептать имена которые он давал облакам, потом начинал молить бабушку, что она "взяла его через ледяной ветер, в рай". А матушка сидела над ним, и лила слезы. А потом болезнь пошла на убыль, и один за другим, тоскливою чередою, привычно, как тиканье часов, незаметно пели птицы. Он, по замечаниям матушки, которая все это время была дома, еще не мог выходить на улицу (а уж он то, конечно, не мог ей теперь перечить) - и вот он вынужден был лежать на кровати, или сидеть на стуле, перед этим раскрытым, сияющим окном. Как же это было невыносимо, мучительно тоскливо! Как же хотелось летать - о - он иногда делал круги по своей комнате, но разве же это был полет? Разве же это был настоящий полет?.. Он чувствовал себя так, как птица посаженная в клетку, которая не может смирится со своим пленом, но по какому-то волшебству, и в раскрытую дверцу вылететь не может. Ваня не вылетал еще и потому, что его почти наверняка увидели бы с улицы, или же из окон соседнего дома, но это была незначительная причина, главное же, что в квартире была его матушка, и в любую минуту могла войти в его комнату. Он боялся причинить ей, такой уже измученной, боль еще большую, а, вместе с тем, понимал и то, что, если бы не было матушки, то улетел бы он куда-нибудь далеко-далеко прочь, и никогда бы уже не возвращался. Однажды он собрался полетать ночью, но так ему страшно стало, что сейчас вот измученная, бледная матушка войдет в его комнату, что он поспешил вернуться, и как только улегся, она действительно приоткрыла дверь, и долгое время простояла так недвижимая, бледная; смотрела на любимого сына, и роняла безмолвные слезы... После этого Ваня поклялся себе, что выдержит, не оставит своей клети до самого окончания болезни; до тех пор, пока ему не будет позволено уйти гулять - и на поле, и в небо, и часочек или два покружить там, - ах, какое же блаженство. Какая же тяжкая мука, выдерживать все это столько дней...

И в эти дни, с особой, пронзительной яркостью выступил перед ним образ Лены - той самой девушки, которую он страстно, до мучения любил все годы своего обучения в институте, и к которой ни разу даже не посмел подойти.... Теперь он перебирал бессчетные груды записанных в тетради, сваленных в столе стихотворений, и все они казались ему блеклыми, ничего не выражающими, против истинных его чувств. Вот, например, одно из тех стихотворений:

- О, милый ангел, ты не знаешь,

Волшебный, сказочный полет,

Но ты о небе ведь мечтаешь,

Душа ведь к родине зовет!

И как тебе хочу открыть я

Все тайны неба, облаков,

До звезд бессчетных свята рая,

И до обители богов!

С каким же смехом лучезарным,

Ты в землю райскую войдешь,

И ветром, ветром благодатным,

Меня, мой ангел, обовьешь!..

Что ж - стихи эти сами по себе не плохие для начинающего поэта казались Ване просто отвратительными; даже грязными и пошлыми, посягающими на святое божество. Да разве же хоть в какой, хоть в малой степени передавалось в них сказочное волшебство полета?! Разве же мог он простыми словами передать то, что чувствовал к Лене; и каким в мгновенья наивысшего блаженства, представлял он этот полет с нею...

Но прежде в нем было некое странное смирение - он видел Лену в институте, видел по несколько минут; иногда перебрасывался бессмысленными (против истины) фразами, но вот смог же прожить таким образом четыре последних года; и, верно, прожил бы и последний, пятый курс, а потом бы со смиренными, безмолвными слезами расстался, и страдал бы и вздыхал бы еще неведомо сколько, даже и не думая, что она про его чувства ничего не знает, да и совсем уж, верно, позабыла про этого студента - вечно молчаливого, неприметного.

Но в эти дни в нем перешел такой перелом, что он понял, что довольно писать стихи, которые кажутся такими блеклыми против истинных его чувств, что надо жить настоящей жизнью - в любви, вместе с нею, и вот однажды, поздно вечером, он вновь перечитывал эти ненавистные, кажущиеся такими блеклыми стихи, и когда прочитал строки:

- Молю вас, побудьте со мною,

Недолго словами даря,

С холодной, лучистой звездою,

Ах, может быть, все же, любя!

Побудьте пред долгой разлукой,

Так сердце мне чувства рвет!

Согрейте пред долгую мукою,

Ах, как же мне холод ваш жжет!..

И вспомнил, как сочинял их - поднял в звездное небо, в зимнюю пору, и там, конечно же, окоченел, ну а ветер измял, едва не разорвал их лист тогда то он почувствовал, что дальнейшее его промедление немыслимо, и тут же пришло решение: он должен увидеть Лену, и он даже уже знал, как это осуществить. Хотя у него не было друзей, все-таки, в институте были приятели, с которыми он кое-как, по необходимости, общался. Одного из этих приятелей звали Димой, и у него на днях должен был отмечаться день рождения. Этот Дима был общительным парнем, был хорошим другом Лены. И вот номер был уже набран, и Ваня узнал деловой, громовой Димин голос - тот был немало удивлен, узнав своего замкнутого, никогда прежде не звонившего ему приятеля, и еще больше он был удивлен, когда узнал цель звонка:

- ...Что, пригласить тебя в гости, на день рождения?..

- Да, да... - растерянно, начиная понимать насколько наглым был его звонок, пробормотал Ваня; из-за застенчивости своей едва не бросился трубку, покраснел, но тут же вздрогнул, и неожиданным для самого себя, решительным голосом проговорил. - Да, пожалуйста, пригласи меня на свой день рождения. Выслушай: я же не стал бы просить о таком, если бы это не было для меня очень важно. Понимаешь - там, на этом твоем дне рожденья, все должно решиться - я должен встретить одного человека и... Пожалуйста, пожалуйста, Дима, не отказывай.

- Ну, хорошо, а что за человек?.. Ты уверен, что он у меня на дне рождения будет?

- Уверен! Уверен!.. Ну, так можно?! - выкрикнул Ваня, и, как только услышал утвердительный ответ, бросил трубку, так как опасался, что Дима вдруг переменил свое решение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: