— Я думаю, ей нужен кто-то похожий на Джорджа… Он не раздражает ее и разговаривает о том, что ее действительно волнует, — о светской жизни. Он из тех людей, которые нравятся ей. Как ты думаешь, папа? Иногда я говорю ей, что люблю что-то, а ее это пугает. — Пакстон скорее чувствовала, чем знала это, а Карлтон Эндрюз знал; но старался не разговаривать об этом с дочерью.
— Она просто выражает свои чувства не так, как ты или я, — оправдывал он жену, усаживаясь в старое уютное кожаное кресло, на котором Пакстон любила раскрутиться до самого верхнего упора, до тех пор пока оно не угрожало слететь с резьбы. — Но это не значит, что у нее их нет. — Он чувствовал себя обязанным защищать жену, даже от Пакстон, хотя слова дочери были правдой.
Беатрис была холодна как лед. Обязательная, терпеливая, «хорошая жена» в своих собственных глазах. Она прекрасно вела домашнее хозяйство, была вежлива и добра к нему, никогда не обманывала, не кричала и тем более не изменяла — она была истинной леди. Но, как и Пакетом, он хотел знать, любила ли она кого-нибудь, кроме Джорджа, ведь даже с сыном она соблюдала приличествующую дистанцию. Как бы ни был Джордж похож на нее, он не мог ждать большей теплоты. Карлтон и Пакстон, как ни старайся, не получили бы и этого. — Она любит тебя, Пакс.
Как только отец произнес это, Пакстон поняла, что это ложь ради ее спокойствия. Она еще не знала, на что способна любящая женщина; Карлтон Эндрюз имел об этом куда более ясное представление.
— Я люблю тебя, папа. — Она бросилась к нему на шею, отметая все раздумья и сомнения. Она ничего не скрывала от него.
Отец рассмеялся, потому что дочь чуть не столкнула его с кресла.
— Эй, я сейчас окажусь на полу твоими стараниями! — Он давно мечтал, чтобы она поступила в Рэдклифф[2] , и, обнимая ее, представлял красивой девушкой, своей гордостью на склоне лет.
Она росла именно такой дочерью, о которой он мечтал: любящей, душевной, заботливой. Пакстон была очень похожа на него.
А потом он ушел, и Пакстон осталась одна, правда, у нее еще была Квинни. Она усердно училась и читала книги все свободное время. Иногда Пакстон писала письма отцу, как будто он путешествовал и она могла посылать ему письма почтой, только вот ответы не приходили. Некоторые она действительно отправляла, остальные просто носила с собой. Сама возможность писать очень помогала ей в одиночестве. Так она продолжала разговор с отцом, тем более что в какой-то момент совсем перестала разговаривать с домашними.
Мать, казалось, вздрагивала от самого звука ее голоса и как бы отталкивала от себя все то, что говорила Пакстон. Временами Пакси чувствовала себя пришелицей с далекой планеты. С матерью они были различны во всем, и Джордж тоже был из другого лагеря. Он убеждал Пакстон понять мать, вести себя «прилично», быть рассудительней и помнить, кто она такая. Это ее окончательно ставило в тупик. «Кто она такая»? Кого ей слушать: свое сердце или их убеждения? В глубине души у нее не было сомнений. Она знала, что отцовская безграничная любовь к миру — единственный приемлемый путь и для нее тоже. К тому времени, когда Джордж закончил стажировку в «Грейд мемориал», Пакси исполнилось шестнадцать и она решила уехать на Север, чтобы поступить в Рэдклифф.
Мать хотела, чтобы она поступала в школу Агнесс Скотт, или Мэри Болдоуин, или в «Сладкий шиповник», где училась сама, или, в крайнем случае, к Брин Мавр. Желание Пакстон поступить в Рэдклифф казалось ей просто смешным:
— Чего ради тебе ехать в северные школы? Здесь у нас есть все, что нужно. Посмотри на своего брата. Он мог поступить в любую школу страны, но остался здесь, в Джорджии.
При этих словах Пакстон чувствовала приступ клаустрофобии. Она желала вырваться из круга знакомых матери, их идей, рассуждений об «ужасах десегрегации». Проблема гражданских прав — вот что волновало Пакстон, и она обсуждала это с друзьями в школе и вполголоса с Квинни на кухне. Няня придерживалась старых взглядов, считала, что черные должны оставаться там, откуда они родом. Мысль о смешении и уравнивании в правах белых и черных пугала Квинни, только ее дети или внуки могли думать об изменениях в этой области. Пакстон доказывала, что понятия, внушенные ей с самого детства, были не правильными, и писала о реформе в школьных сочинениях.
Отец разделил бы ее убеждения. Пакстон старалась не говорить на эту тему с родными, но осенью ей пришлось выбирать колледж. Она написала в полдюжины северных школ и в две в Калифорнии: Вассар, Веллесли, Рэдклифф, Смит, Вест, Станфорд и Беркли. Она не хотела учиться в школе для девочек, Рэдклифф был ее настоящей мечтой. Она обратилась в западные школы, потому что разум подсказывал сделать это. Но в конце концов, чтобы успокоить мать, написала и в «Сладкий шиповник». Подруги матери постоянно говорили, как будет хорошо, когда она поступит туда, — будто вопрос о ее поступлении давно уже был решен.
Сейчас она не могла об этом думать. Взгляд упал на часы.
Было всего два часа — полчаса прошло с тех пор, как стреляли в президента Кеннеди, и десять минут, как они смотрят телевизор в ожидании новостей, пока весь народ молится, а его семья чувствует то, что Пакстон испытывала шесть лет назад.
В 2.01 Уолтер Кронкайт посмотрел прямо в камеру и с искаженным лицом сказал американцам, что президент умер. По маленькой комнатке в школе в Саванне сначала пронесся глухой вздох, а потом рыдания. Плакали все; учителя и ученики, обнявшись, бессвязно спрашивали друг друга, как это могло произойти. Уолтер Кронкайт продолжал вести передачу и брал интервью у врачей. Пакстон показалось, что она словно погружается в воду: все вокруг замедлялось и отдалялось — плачущие люди, экран телевизора. Она почувствовала на щеке слезу, потом возникло ощущение духоты, как если бы кто-то выкачал весь воздух, и теперь она никак не могла глубоко вдохнуть. Боль и тоска навалились на нее — она как будто снова теряла отца. Ему было пятьдесят семь. Джону Кеннеди всего сорок шесть, оба ушли в расцвете сил, полные идей и жажды жизни, у обоих были семьи и по двое детей, очень их любивших. Джона Кеннеди оплакивал весь мир, Карлтона Эндрюза — только его близкие. Для Пакстон сейчас это не имело значения: она знала, что чувствовали его дети — ужасающую тоску, утрату и гнев. Это было так больно, так несправедливо! Кто мог совершить подобное?