Однако в тот первый час после ареста мне все же не удалось полностью избавиться от некоторого смущения, когда я стоял голым перед тремя старшинами и фельдшерицей. Пока она и один из старшин изучали мое тело, двое других прощупывали каждую складку моей одежды, а сидевший рядом за столом подполковник Галкин перебирал и записывал в протокол изъятия найденные у меня в карманах вещи. Дойдя до фотографии жены, он вдруг расплылся в приторно-сладкой улыбке:
- А вот и Наташа! - и бережно отложил ее в сторону. Повернувшись ко мне, он объяснил:
- Я ведь готовился к встрече с вами, поэтому и с вашей женой по карточкам знаком.
Несколько дней назад, после очередного обыска, в недрах КГБ вместе со всеми моими вещами, документами, письмами Авиталь (так ее стали называть в Израиле) исчезли и все ее фотографии. Эта была последней, снимок сделал папа летом семьдесят четвертого года - за несколько дней до нашей хупы и разлуки. Фотография была мне очень дорога, и я всегда носил ее с собой. Именно сейчас, когда ее у меня отобрали, я вдруг осознал, что остался теперь совсем один, и, не удержавшись, спросил:
- Могу я взять карточку в камеру?
Галкин ответил все так же приветливо, с услужливостью продавца, дающего покупателю дельный совет:
- Она будет храниться на складе личных вещей, и если вы договоритесь с руководством тюрьмы, то ее вам дадут.
"Руководство тюрьмы" не заставило себя ждать: в комнату решительным шагом вошел коренастый полковник лет шестидесяти. В руках он держал газету "Известия" - тот самый номер, как сразу же отметил я.
- Кого это нам привезли? - спросил он Галкина и резко повернулся ко мне. - За какие преступления ты у нас оказался?
Говорил он подчеркнуто грубо. Я попрежнему стоял голый, ждал, когда мне вернут мои вещи; внезапно возникшее ощущение абсолютного одиночества полностью владело мной в тот момент. Но агрессивность полковника задела и вывела из подавленного состояния.
- Вы мне не тыкайте! Если здесь и есть преступник, то не я. А кто я такой - вы прекрасно знаете, недаром же прихватили с собой эту газету.
На несколько секунд воцарилось молчание. Полковник отошел к столу, прочитал постановление об аресте.
- А, да вы же изменник Родины! - опять повернулся он ко мне. -Поставьте его там, - указал он старшинам на противоположный угол комнаты.
Один из них взял меня за руку и отвел туда. Полковник некоторое время пристально рассматривал меня, а я не менее демонстративно разглядывал его.
- Что, давно не видели голых мужчин? - наконец спросил я.
Полковник как-то неопределенно хмыкнул и сказал старшине:
- Уже осмотрели? Дайте ему одежду. Успеет намерзнуться в карцере, -и, обращаясь ко мне, продолжил: - Я - начальник следственного изолятора КГБ СССР Петренко Александр Митрофанович. У меня разговор с вами будет простой: чуть что - сразу в карцер. А там холодно. И горячая пища только через день. Сразу "мамочка" запищите.
Тут вмешался Галкин, вроде бы извиняясь за грубый тон Петренко:
- Прошу вас, Анатолий Борисович, иметь в виду, что администрация тюрьмы не имеет к нам никакого отношения. Ни они нам не подчиняются, ни мы им.
Я одевался, слушал их и чувствовал, что присутствие духа вновь возвращается ко мне. Агрессивность Петренко, примитивное распределение ролей между ним и Галкиным на "злого" и "доброго" начальников напомнили мне, что я среди врагов и расслабляться не следует.
Петренко между тем не унимался:
- Как это у вас так выходит? Хлеб русский едите, образование за счет русского народа получаете, а потом изменяете Родине? Я за вас, за всю вашу нацию четыре года на фронте воевал!
Что ж, спасибо гражданину Петренко. Последние его слова окончательно вернули меня к реальности, еще раз напомнили, с кем я имею дело. Теперь я уже говорил совершенно спокойно.
- Мой отец тоже воевал на фронте четыре года. Может, он делал это за вашего сына и за вашу нацию?
- Интересно, где это воевал ваш отец?
- В артиллерии.
- В артиллерии?! - он казался искренне удивленным. - Я тоже служил в артиллерии, но таких, как ваш отец, там что-то не видел. А на каких он воевал фронтах?
Я чуть не рассмеялся, вспомнив вдруг рассказ О`Генри о воре, подружившемся на почве общих болезней с хозяином квартиры, в которую он забрался.
Если вначале Петренко с Галкиным разыгрывали определенные роли, то теперь полковник снял маску: он был естественным и в своем антисемитизме, и в понятном желании ветерана поговорить о войне. Но мне беседовать с ним больше не хотелось. Я предпочел восстановить прежнюю дистанцию между нами и сказал:
- По-моему, нам с вами разговаривать не о чем.
- Ах, и разговаривать не хотите! Умный очень! Что ж, поговорим с вашим отцом, когда он придет ко мне. А вы запомните: чуть что - в карцер!
Петренко ушел, а вслед за ним и Галкин.
- Мы с вами еще встретимся на допросе, - сообщил он на прощание тоном, каким утешают друга, обещая ему, что разлука будет недолгой.
Около часа просидел я в этом кабинете с двумя старшинами. Оформлялись какие-то бумаги, велись телефонные разговоры, кто-то входил, кто-то выходил, но все это почти не задевало моего сознания. У меня вновь возникло ощущение нереальности происходящего, и в глубине души теплилась тайная надежда: вот-вот я проснусь и выяснится, что все это было лишь ночным кошмаром.
Наконец меня уводят. Мы идем по тесным коридорам, которые кажутся мне непомерно длинными, останавливаемся иногда у каких-то дверей в ожидании сигнала идти дальше, затем целую вечность поднимаемся по таким же длинным и узким лестницам. До какого этажа мы добрались - не знаю, но такое впечатление, что до седьмого или восьмого. В огромном кабинете, куда меня ввели, сидит Галкин. Над ним на стене - герб СССР, показавшийся мне гигантским хищным ракопауком из фантастической повести Стругацких. Я сижу за маленьким столиком в противоположном от Галкина конце кабинета. На столике передо мной два кодекса: уголовный и уголовно-процессуальный. Галкин предлагает мне ознакомиться с теми статьями УПК, где говорится о моих правах и обязанностях. Я читаю, но мало что воспринимаю. Юридическая терминология: "подозреваемый", "обвиняемый", "право на защиту", "доказательная сила", "улики", "вещественные доказательства", "умысел" и тому подобное - производит на меня угнетающее впечатление. Она принадлежит новому миру, где мне теперь придется жить, но в котором, как я понимаю, я никогда не буду чувствовать себя так уверенно, как мой собеседник. Быстро перелистываю страницы УПК, так и не прочитав толком предложенные мне статьи.
- Теперь ознакомьтесь со статьей шестьдесят четвертой УК РСФСР, по которой вы обвиняетесь, - сказал Галкин.
Во вторую книгу предусмотрительно вложена закладка на соответствующей странице. Хотя эту-то статью я за последние дни выучил буквально наизусть.
- Итак, вы обвиняетесь... впрочем, пока еще подозреваетесь, но обвинение будет вам предъявлено, как и предусмотрено законом, в течение десяти дней, в измене Родине в форме помощи капиталистическим государствам в проведении враждебной деятельности против СССР. Что вы можете сообщить по существу предъявленного вам обвинения?
- Никаких преступлений я не совершал. Моя общественная деятельность как активиста еврейского эмиграционного движения и члена Хельсинкской группы была направлена исключительно на информирование международной общественности и соответствующих советских организаций о грубых нарушениях советскими властями прав граждан, добивающихся выезда из СССР, и находилась в полном соответствии... - я произносил все это почти автоматически, не задумываясь. В последние дни мне часто приходилось отвечать на вопросы о смысле, целях и характере моей деятельности - правда, иностранных корреспондентов, интервьюировавших меня в ожидании скорой развязки. То были репетиции, сейчас - премьера. Впрочем, меня довольно быстро и грубо прервали.
Галкин неожиданно сбросил личину добродушного дядюшки, заговорил вдруг громко, резко, срываясь на крик.