Джон Роналд Руэл Толкиен
Жил-был на свете маленький человек, и звали его Ниггл. Вскоре ему предстояло отправиться в далекий путь. Ох, как он не хотел уходить! От одной мысли об этом, ему делалось не по себе. Но что поделаешь! Ниггл знал, что все равно не сможет ничего изменить: настанет время, и придется-таки покинуть все, что его окружает, захватив лишь кое-что в дорогу. Ну, а пока время еще не настало, Ниггл старался, как мог, оттянуть сборы.
Был он художником, правда, не очень преуспевающим. Так уж вышло, может быть потому, что его всегда обременяло великое множество разных дел. Он справлялся с ними более или менее сносно, особенно, когда от этих дел не удавалось отказаться. А это случалось, по его мнению, слишком часто; законы в этой стране были суровые. Иногда сваливались разные другие неприятности, короче говоря, все это его ужасно отвлекало. Ну, а бывало, он просто так ничего не делал, бездельничал и все.
Сердце у Ниггла было по-своему доброе. Знаете таких добрых людей: они обычно долго мнутся, ворчат, нервничают, и молча (а иногда и нет) проклинают все на свете, и уж потом только чтонибудь сделают, если, конечно, сделают. И все же именно его доброе сердце бывало причиной того, что на бедного Ниггла сваливалась какая-нибудь работа. Чаще всего ему приходилось помогать своему хромому соседу, мистеру Пэришу, но случалось и кому-нибудь издалека, конечно, если они сами приходили просить об этом.
Иногда Ниггл вдруг вспоминал о предстоящем путешествии, начинал что-то укладывать, запихивать, но все без толку. В такие дни он совсем не мог рисовать.
В мастерской Ниггла стояло несколько картин. Все они были большие и уж слишком мудреные, явно не по силам их маленькому автору. Есть, ведь, такие художники, кому всегда лучше удаются листья, чем деревья. Вот и Ниггл: каждый лист он вырисовывал долго и старательно, так, чтобы не ускользнула его форма, чтобы передать его свет и блеск росинок на его края. Но как же ему хотелось нарисовать целое дерево, огромное дерево со множеством листьев, похожих, и все же разных, так, чтобы красота каждого листа была неповторима.
Особенно Ниггла беспокоила одна картина. Началась она с листа, сорванного ветром, и постепенно превратилась в дерево. Дерево росло, все шире раскидывая бесчисленные ветви, все глубже проникая в землю своими причудливыми корнями. Потом появились какие-то незнакомые птицы и уселись на ветках. О них тоже пришлось позаботиться. А потом вокруг дерева, и за ним, повсюду, начала открываться целая страна, и вскоре уже сквозь листья можно было разглядеть лес, протянувшийся от края до края, и вершины гор, увенчанные серебристым снегом.
Ниггл совсем потерял интерес к остальным картинам, а некоторые из них он просто взял и приделал к краям этого холста. Вскоре картина стала такой огромной, что для работы Нигглу понадобилась лестница. Он сновал по ней вверх-вниз; там приходилось добавить один какой-нибудь штрих, тут убрать неудачный мазок.
Случалось, что кто-то заходил проведать Ниггла. Он казался спокойным и приветливым, вежливо слушал то, что ему говорили, и лишь все время перебирал карандаши, которые лежали у него на столе. Думал он о своей картине. Она стояла теперь в большом сарае, который Ниггл специально для нее построил в огороде, навсегда распростившись с картофелем. Но, увы! Доброе сердце не давало ему житья. «Как бы я хотел быть более цельным», — говорил он себе иногда, имея в виду, что он хотел бы, чтобы люди не раздирали его на части со своими бедами и заботами.
Когда наставали спокойные дни, и Ниггла подолгу никто не тревожил, все виделось ему в радостном свете. «Ничего, уж эту картину я закончу, единственную мою настоящую картину, говорил он себе, бывало, — а там, что делать, придется отправиться в это проклятое путешествие». В глубине души он уже начинал понимать, что недолго осталось откладывать начало пути. Картине пора было перестать расти и начать принимать законченный вид.
Как-то Ниггл стоял перед холстом, отступив на несколько шагов, и пристально, почти беспристрастно, его разглядывал. Он совсем запутался и сам не знал, что о нем думать. Картина была никудышно написана, это верно, и все же, как она была прекрасна! Одна-единственная действительно прекрасная картина на всем белом свете.
Нигглу очень не хватало дружеского совета. А еще лучше, чтобы в комнату вошел он сам, похлопал бы его (то есть себя) по плечу и сказал (конечно, совершенно искренне): «Это же великолепно! Понимаю, дружище, понимаю. Кажется, я догадался, чего ты хотел добиться. Умоляю тебя, продолжай в том же духе и ни о чем не беспокойся. Мы будем хлопотать, чтобы тебе назначили пенсию, так что нуждаться тебе не придется».
Однако, пока что никакой пенсии у него не было. К тому же, он понял самое главное. Чтобы закончить картину хотя бы при ее нынешних размерах, ему придется хорошенько сосредоточиться и работать, работать изо всех сил.
Итак, Ниггл закатал рукава и начал сосредотачиваться. Первые несколько дней он еще пытался не отвлекаться. Но… Бесполезно! Его постоянно прерывали. То случались какие-нибудь мелкие неполадки в доме, то надо было ехать в город и выступить там (о, ужас!) Присяжным в суде, потом заболевал какой-нибудь знакомый, или у мистера Пэриша случался прострел, и он не мог шевельнуться. Не говоря уже о гостях: они просто появлялись один за другим. Была весна, и всем, конечно, хотелось попить чайку гденибудь на свежем воздухе. Например, у Ниггла, у него ведь чудесный домик за городом. Ниггл молча проклинал гостей на все лады, но все же не мог отрицать того, что сам их всех пригласил, еще тогда, зимой, когда он был совсем не прочь отвлечься, съездить в город за покупками, а заодно и навестить знакомых.
Суровое лицо не давало желаемого результата: иногда его не удавалось вовремя сделать, ну, а тогда, когда речь шла об обязанностях, беднягу просто никто не спрашивал. Один из гостей как-то раз намекнул Нигглу, что пора, мол, заняться садом, а то он совсем зарос, и как бы не пожаловал инспектор.
Конечно, никто ничего не знал о картине. Но, если бы и знал, что бы это изменило? Думаю, они не придали бы ей никакого значения. К тому же, она была отнюдь не мастерски написана, хотя удачные места там попадались. Особенно дерево: оно выглядело очень необычно, совсем ни на что не похоже. Это было единственное в своем роде дерево, так же, впрочем, как и его создатель, будь он хоть сто раз самым заурядным и даже довольно глупым человеком.
Прошло еще немного времени, и вот уже каждая минута стала для Ниггла бесценной. В городе начали потихоньку вспоминать, что за путешествие ему предстоит. Кое-кто уже прикидывал, кому достанется дом, приведут ли, наконец, в порядок сад, и сколько же, в конце концов, старина Ниггл будет тянуть с этим делом.
Наступила осень. Было сыро непрерывно дул ветер. Ниггл почти не выходил из своего сарая, все время проводя с картиной. Как-то раз он стоял на самом верху лестницы, пытаясь поймать отблеск заходящего солнца на одном из снежных пиков. Гора эта появилась совсем недавно, неожиданно выглянув из-за зеленой ветки дерева. Ниггл чувствовал, неотвратимо приближается час ухода (вот встречу новый год, а там…). Ему едва оставалось время закончить картину, да и то не целиком некоторые части придется только наметить.
Тут, конечно, раздался стук в дверь. «Войдите», — крикнул Ниггл в отчаянии, и полез вниз. Он стоял на полу, теребя в руках кисть, когда вошел Пэриш. Пэриш был единственный сосед Ниггла (все остальные жили далеко в городе), и все же порой Нигглу казалось, что и одного соседа больше, чем достаточно.
У Пэриша постоянно что-нибудь случалось, и он, конечно, нуждался в помощи. К тому же, он совсем не интересовался живописью, зато очень ревностно относился к садоводству. Когда Пэриш разглядывал сад Ниггла (а это случалось довольно часто), то он видел одни лишь сорняки, зато когда он смотрел на его картины (что бывало еще реже), то он ничего не видел, кроме каких-то бессмысленных черных полосок и серо-зеленых клякс. Пэриш никогда не упускал случая напомнить соседу о сорняках, считая это своим долгом, а вот от разговора о картинах всегда уклонялся, и был при этом полностью уверен, что проявляет таким образом свое доброе отношение.