- Господи! - крикнула в отчаянии.
- Пульс? - сухо спросил хирург.
Пульс был едва слышен.
- Ума не приложу, как он выжил, - говорила сейчас Ольга Фадеевна. Неделю лежал без сознания, жар убивал в нем остатки жизни.
- Так уж и остатки - насмешливо сказал Петр Януарьевич. - Дюжий парень, он бы и не такое перенес.
Ольга Фадеевна возмутилась:
- О чем ты говоришь!.. Такая рана. Плюс отек легких.
- До отека не дошло, допустим. Отек только начинался.
- Тебе легко говорить, - горячилась Ольга Фадеевна. - А каково ему было? Четвертое ранение за войну. Представляете? И все четыре тяжелые! Плох он был, хуже некуда. Однажды в беспамятстве упал, и в довершение ко всем бедам открылась у него старая рана на бедре. А он хотя бы разик пожаловался или застонал на перевязке. Зубы сцепит и улыбается с закрытым ртом. И видно же: болит. А он, как мальчишка какой-нибудь, скалится. Удивительный был парень! У меня мурашки по спине, когда бинт отрываю, самой больно, плакать хочется. Он же...
- Удивляюсь, зачем ты в сестры пошла, такая плакса? По всякому поводу реветь - слез не напасешь.
- ...он же, чтобы меня не расстраивать, - доканчивая фразу, сказала Ольга Фадеевна, - улыбается, и все. - Сказав это, строго посмотрела на мужа: - Не по всякому поводу я ревела. Понятно тебе?
Петр Януарьевич притворился, будто слова жены задели его мужское самолюбие, будто приревновал ее к прошлому.
- Вот она где собака зарыта! - вскричал он. - Вот когда правда-матка сама открывается! Ты, оказывается, была неравнодушна к нему.
Увядшие щеки Ольги Фадеевны зарумянились, она с укоризной посмотрела на мужа.
- Будет тебе выдумывать!
- Ты, Олюшка, брось. Я не предполагал...
Она его вдруг перебила:
- Мало ли чего не предполагал ты. - Она посмотрела мужу прямо в глаза, даже с вызовом. - Кто не любил Семена? Женя была к нему равнодушна? Вера Сергеевна? Или тебе он был безразличен? Сеню любили все. Кроме этого... Ну, вспомни, рябоватый, вечно чуб на палец наматывал.
- Вацура?
- Я его терпеть не могла, Вацуру. В семнадцатой он был один такой нахал. Сениного мизинца не стоил.
Петр Януарьевич украдкой мне подмигнул:
- Вот-вот.
В семнадцатой их было одиннадцать. Койки стояли почти впритык одна к одной. Семен лежал между Ахметом Насибулиным и Вацурой, рябым двадцатишестилетним сапером, раненным в ногу, но уже начавшим ходить при помощи костыля. Наверстывая упущенное, Вацура после обхода врача слонялся по госпиталю, надоедал сестрам и нянечкам или резался в самодельные карты, отчаянно мошенничая при этом и сквернословя. Его отовсюду гнали, пустомелю, откровенно смеялись над его рассказами о личных подвигах. Один Насибулин побаивался рябого и, когда тот оказывался поблизости, втягивал голову в плечи.
- Не боись, криворотый, - зло шутил Вацура и разражался хохотом. - Я сам пужаюсь, на твое рыло глядючи.
Насибулин отмалчивался.
Семену по-прежнему было худо, плохо затягивалась рана в предплечье, держалась высокая температура. Молчаливый, неправдоподобно длинный на короткой и узкой ему солдатской койке с провисшей скрипучей сеткой, он недвижимо лежал, часто впадая в беспамятство, иногда бредил и звал кого-то невнятным голосом.
Прошло полмесяца со дня операции, постепенно, один за другим стали подниматься поступившие в госпиталь одновременно с Семеном, делали первые неуверенные шаги в узких проходах между кроватями. Один Насибулин оставался ко всему безучастен, часами лежал лицом вниз, пряча в подушку обезображенный подбородок. Иногда доставал круглое зеркальце и украдкой подолгу гляделся в него, морщась и суживая глаза, и совсем редко, когда все засыпали, извлекал из-под матраца завернутую в непромокаемую бумагу фотокарточку, на которой был снят рядом с молодой женщиной, почти девочкой, одного с ним роста, глядел на нее и плакал, глотая слезы и содрагаясь всем телом.
...Была ночь, и в который раз за долгие недели лежания Ахмет Насибулин достал фотокарточку, смотрел на нее, вздыхал, но теперь без слез, обреченно - как бы примирившись со своим непоправимым уродством, лежал к соседу спиной, видно, не принимал его во внимание, безнадежного молчуна, за все время не произнесшего даже нескольких слов.
В окно светила луна, при ее призрачном свете Ахмет рассматривал фотокарточку, он знал на ней каждый штрих, каждую черточку, но разглядывание стало потребностью. Он вдруг ощутил на своем плече горячую руку, вздрогнул в испуге и дернулся.
- Жена? - тихо спросил сосед.
- Жена, - машинально ответил Ахмет и привычно сунул фотокарточку под подушку.
- Красивая у тебя жена, - сказал Семен и попробовал улыбнуться. Наверно, добрая, правда?
Изуродованное лицо Насибулина осветила улыбка. Он доверчиво передал фотографию, и сосед внимательно глядел на нее.
- Дети есть?
- Мальчик... Вагиф звать. Два лета.
Кто-то шевельнулся в углу, у "голландки". Ахмет выхватил карточку, словно ее могли отнять у него. Установилась тишина. Полоса лунного света пролегла через всю палату наискось, прямо на лицо Насибулина, на уродливый подбородок с перебитой нижней губой. Было душно, остро пахло лекарствами.
- Приоткрой форточку, - попросил Семен.
И только Ахмет протянул к ней руку, как из угла, от "голландки", послышался голос Вацуры:
- Я те открою, криворотый!
Ахмет как-то упрямо, с кошачьей проворностью соскочил с койки босыми ногами на холодный некрашеный пол, подался к окну.
- Ладно, - сказал Семен. - Обойдемся.
Ахмет послушно возвратился на место.
- То-то же! - торжествующе хохотнул рябой.
Утром же как ни в чем не бывало присел к Семену на койку, наколол его колючим зеленым глазом.
- Оклемался? - спросил и ни к чему хохотнул.
- Живой, - ответил Семен без обиды. - Теперь жив буду, парень, улыбнулся он по-хорошему. - Мы еще повоюем.
- А я думал: врежешь дуба.
Рябой сидел, покачиваясь из стороны в сторону, без умолку болтал, упершись здоровой ногой в койку Ахмета. Тот сидел насупленный, похожий на приготовившегося к прыжку маленького зверька, и глаза его светились недобрым светом. Вацура не обращал на него никакого внимания, все время адресовался к Семену, видно упиваясь собственным голосом и мало интересуясь, слушает ли сосед его разглагольствования.