И опять — незнакомые., пленяющие непривычным звучанием слова, написанные обыкновенными русскими буквами: «Сабзавот — мевалар», что означает «Овощи — фрукты», «Ковурилган балик» — «Жареная рыба», «Лагман» — национальное кушанье, похожее на лапшу, и, наконец, короткое, емкое слово «Нон» — «Хлеб».
Обычный разнообразный шум, состоящий из русских, казахских, узбекских и интернациональных слов, восклицаний, звона и стука весов и гирь, звяканья мелочи, осторожных гудков автомашины, едущей почему-то прямо сквозь рынок… Ташкент — самый многонациональный город в Союзе, более ста национальностей: коренных жителей, строителей из разных концов страны, случайно заезжих гостей…
А еще на базаре — запахи, богатейший букет. Благоухание пряностей, особенно гвоздики и перца; аромат свежей клубники и прошлогодних сладких, уже слегка сморщившихся от долгого хранения и сухости воздуха яблок; свежесть молодой зелени — укропа, петрушки, киндзы и бесконечно разнообразной по форме редиски: круглой мелкой, круглой крупной, длинной тонкой, длинной толстой, гигантской, розовато-белой или белой совсем, лиловой или чуть желтоватой, с хвостиком и без хвостика, с ботвой и без ботвы, гладкой налитой, целой или потрескавшейся, сочной, прохладной на ощупь…
И — покрывающий всё, всё подчиняющий себе сладкий, едкий вкус дыма от вездесущих мангалов с шипящими, потрескивающими от жара углей и солнца, сочащимися и капающими шашлыками…
Выпутавшись из лабиринта торговых рядов, хаоса звуков и запахов, поднявшись по ступенькам на маленькую площадь, перенаселенную автомашинами и автобусами, рычащими и сердито пускающими свою долю гари и горячего воздуха, я с риском для жизни, крутя головой в разные стороны, чтобы не попасть под колеса очередного грузовика, пересекал узкую, хитро изогнутую улицу Сагбан и оказывался на миниатюрном бульварчике с каштанами, небольшим фонтаном, свежим изумрудным ковриком мягкой травы, на которой обычно в густой благодатной тени отдыхали несколько рабочих-узбеков и во множестве бегали туркестанские горлицы — милые буроватые птички, нечто среднее между нашими голубями и воробьями. Теперь нужно было покинуть блаженную тень каштанов и решительно пересечь раскаленную узенькую каменную улочку, на которой высились пышащие жаром стены Музея природы. И вот наконец уютный дворик с мрачным, солидным каркасом сгоревшего экспозиционного корпуса, опять розы, кустами и вьющиеся, провинциальное крылечко и — типичный музейный дух нафталина, хлороформа, тления…
— Ну, как дела с машиной, Георгий Федорович? — осторожно спрашиваю я в который уж раз.
— Не знаю. Не появляется Розмарин. Краску как будто бы никак не достанет. Бог его знает… — отвечает он тихо, вздыхает и тоскливо смотрит в окно своими небесно-голубыми глазами.
Да… А там-то, а там-то, на берегах Сырдарьи, в тугайных зарослях, — разгар жизни, благоухание трав, порхание бабочек, писк, скрип, стрекот кузнечиков, треск цикад, звон сверчков, пение птиц, вой шакалов, кудахтанье настоящих диких фазанов, топот кабанов — неохватный в своем бесконечном многообразии мир всевозможных крупных и мелких созданий, знакомых, а также таких, о существовании которых я, возможно, и не подозреваю. Говорят, что особенно широко в пустыне, а тем более в тугаях представлен мир жуков-чернотелок, паукообразных, прямокрылых (кузнечиков и саранчовых), пчел, стрекоз и, конечно же, чешуекрылых (гусениц, бабочек); говорят, что вообще всякой живности там видимо-невидимо, а в Сырдарье множество рыбы…
— А махаоны водятся там, Георгий Федорович?
— Полно. Мы гусениц махаона обычно на крючок насаживали, когда рыбу ловили. Какое кощунство, да?
— О да! А еще какие бабочки?
— Подалирии летают.
— Неужели подалирии водятся? А еще какие, еще какие, Георгий Федорович? — Я подсовываю ему определитель Горностаева.
— Был здесь, в музее, заезжий коллекционер, просил его в экспедицию взять, очень ему подалирия нужна была, — продолжает Георгий Федорович, медленно раскрывая атлас.
— Взяли?
— Да нет. Пока собирались, у него командировка кончилась…
Нехорошие предчувствия мучают меня, однако я с волнением наблюдаю за пальцем Георгия Федоровича, который повис над пестрой таблицей.
— Ну, вот такие еще, наподобие этих. Тоже водятся… — И палец указывает на поликсену!
— Неужели поликсены? — тихо переспрашиваю я и чувствую, что у меня начинают дрожать руки.
— Может, и не поликсены, не знаю. Но — похожие. Может, вам коллекцию показать?
— Ну конечно!
— Прямо сейчас?
— Да-да, а как же!
Георгий Федорович с тоской смотрит на меня. Ему, конечно, хочется сделать мне приятное, но ведь это же так нелегко. Во-первых, жарко, очень жарко, а во-вторых… Ведь для того чтобы достать ящик с бабочками, нужно подвинуть стул, взобраться на него, потом еще тянуться куда-то в верхнюю часть музейного шкафа… Столько трудов!
Но самое трудное — первый шаг. Вот уже сдвинут чуть в сторону стол, а к шкафу приставлен стул. Кряхтя и отводя в сторону непослушные волосы, начальник будущей экспедиции влезает на стул, достает ящик, долго с сомнением разглядывает его — тот или не тот?.. — и наконец ставит передо мною.
Дело не в том, что бабочки в ящике красивы. Главное — они пойманы там! Куда мы, вероятно, поедем. Я надеюсь… С волнением смотрю на распятые в неестественных позах бездыханные создания. И вот уже представляется мне, что они изящно взмахивают крыльями и рассуживаются вокруг, и комнату наполняет треск кузнечиков, благоухание трав…
Георгий Федорович увлекся. Он достает ящички один за другим — сначала бабочек, а потом и пчел, которыми занимается, и честно признается, что его тоже огорчает задержка. Очень. Ведь главные тугайные растения могут просто-напросто отцвести…
Вечером брожу по Ташкенту. Прохладные, ставшие особенно уютными в сумерках зеленые улицы, надрывная тягучая музыка, доносящаяся издалека, пьянящий аромат роз, еще каких-то цветов, перца, шашлычного дыма, мельтешение бабочек-бражников вокруг уличных фонарей и — большая желтая луна в лиловом небе над арками медресе, точная копия странно знакомой картины, а может быть, память о прошлом, переданная по наследству через множество поколений?..
На третий день за меня вдруг вступается ботаник Музея природы, Лида Булгакова.
— Георгий Федорович, — говорит она, глядя большими веселыми глазами на начальника экспедиции, — а почему бы ему не поехать пока на Кайнар-сай? На стационар, к Александру Яковлевичу?
Георгий Федорович, стряхивая оцепенение, сначала долго и вдумчиво смотрит на Лиду, потом переводит взгляд на меня. Действительно: почему бы?
Кайнар-сай, как узнаю я с замиранием сердца, — это стационар по изучению грецкого ореха в отрогах Западного Тянь-Шаня. Он расположен на высоте тысяча двести метров над уровнем моря, в лесу; там есть и плоскогорья и горные вершины, там есть бурные реки и богатейшая, разнообразная травяная растительность. И там есть вероятность встретить и сфотографировать наконец бабочку моей мечты — аполлона. Неужели наконец?..
О, эти внезапные счастливые повороты судьбы, приносящие гораздо больше радостей, чем запланированные, обдуманные и многократно отрепетированные в воображении события! Не успел я еще привыкнуть к Ташкенту, не успел окончательно изжариться на жаре, проклиная Розмарина, судорожно перебирая в воображении кипучую энтомологическую фауну тугаев, до оскомины разглядывая музейные ящички, пахнущие, кажется, не только хлороформом, но — кладбищем, не успел пропитаться сырым специфическим запахом кельи бывшего медресе, истоптать улицу Навои и центр Ташкента, исследовать книжные магазины («Китоблар») и испробовать узбекские кушанья, как вдруг оказался в раю. С горными вершинами и снежными пиками, бурными реками и дремучими лесами, соловьями, Синими птицами, барсуками и змеями, махаонами и жуками-скакунами, со множеством цветов, лучшие из которых называются так: ферула и эремурус.