Не спешите, не навязывайте всем и каждому моду времени, Толстые становятся Толстыми оттого, что они всегда против общепринятого, оттого, что противостоят, оттого, что нашли свое. Ты, братец, кричат, какой-то не такой, не как все, ты куда-то не туда. Надо вот что, а ты вон что. Нехорошо, непонятно... Так напрягите плоскую свою мысль, дайте себе труд хоть задуматься: отчего не туда? Или мало исторических примеров?
Впрочем, что спорить? Надо работать. Работать и вырабатывать именно свое. То, что осозналось теперь. Я пока только яйцо, которое выбрали и положили под наседку. Но пора проклюнуться, оставить скорлупу, выйти на свет. Самому понять, черненький ли, беленький ли. Не то будет поздно. Разве и теперь уже, и еще раньше, не живу я с пониманием того, что есть смерть, с ощущением возможности ее? Там, далеко, в пространстве жизни, в перспективе ее трудно ли различить конец? Но время от времени смерть ведь и просто так бросает свою косу - в кого попадет...
Нет, работать. Пусть самый дух этого места, этого дома благословит и направит. Отныне только уединение, покой, трезвость, схимничество - не ветреный маркиз Букишон, как прозвал его Антон Павлович, не Ванечка Бунин, общительный и расточительно веселый молодой человек, а русский писатель Ив. Бунин. Имя русского писателя высоко в мире стоит.
...Три дня он совсем не выходил из дому, только в сад. Лил однообразный, многодневный дождь. За его пеленой и теплым туманом почти не видно было внизу города и совсем не видно моря. Белая Дача вообще далеко расположилась от моря: на покупку прибрежного участка у Чехова никогда бы денег не хватило. В сырость и туман все равно хорошо было стаивать на крыльце, в пальто внаброску: курить, слушать шум дождя, следить, как струи табачного дыма, особенно медленные и голубые во влажном воздухе, ползут из-под навеса и обрезаются дождем. Изредка по верхней, аутской дороге проскрипывала арба, запряженная в мокрого, равнодушного осла, и мелькало темное лицо татарина с мешком на голове, надетым углом. Чеховский садовник и слуга Арсений с таким же мешком на голове ходил по саду, поправлял размытые дорожки из морской серой гальки, темной и блестящей от дождя, и большие трехгорлые кувшины, в которые собирали воду,- с водой в Аутке всегда плохо. Покатый чеховский сад - за ним начиналось старое татарское кладбище оставался еще молод и гол, никакой куст или дерево еще не могли скрыть Арсения, даже когда он уходил на другой конец сада, к дальней скамейке. В саду жил журавль, но теперь он болел, не показывался. Не бегали и собаки: Маша и особенно Евгения Яковлевна, с которой Бунин остался теперь, после отъезда Маши в Москву, вдвоем в доме, если не считать слуг, неожиданно много, доверительно рассказывала о семье, о братьях, об Антоше, о его любви жить вместе со всеми, имением, домом, в окружении животных и птиц. В Мелихове у них тоже были собаки, две таксы, Хина и Бром - чисто чеховское пристрастие к смешным прозвищам,- он вспоминал их по сей день. Странно, как много вообще возился Чехов с собаками, птицами, цветами. Пожалуй, воспитывал в себе эту любовь и внимание ко всякой твари, цветку, букашке. Или просто любил красивое? Видел красивое в движении или морде собаки, в поведении птицы? Здесь, в саду, собрал целую коллекцию роз, мог подолгу глядеть на цветы. И вот жил в саду журавль. Почему именно журавль?..
И как он успевал, как его хватало на это? Может быть, он искал занятия? Ведь жизнь его в Ялте была в сущности тосклива и одинока. Или в этом сказывалась его основательность, унаследованная от отца, "папаши", или тяга к нормальному, не фальшивому? Ведь он был доктор и всегда подчеркивал свой докторский, естественный взгляд на вещи... Он был молод, холост, свободен, но в тридцать лет купил дом в Мелихове, содержал большую семью, занимался хозяйством, лечил мужиков, строил школу, был редкостный хлебосол. Отчего?.. Теперь он знаменит, довольно богат, болен, глубоко сосредоточен - дом, пожалуй, необходим, но раньше?.. Да, теперь Чехов - второй после Толстого, прозаик в России, и уже ходит по Волге пароход "Антон Чехов", и вот можно позволить себе, как сейчас, например, уехать в Ниццу накануне премьеры "Трех сестер". А ему ведь только сорок.
Что-то трудно представить себе, чтобы у писателя Бунина через десяток лет тоже был дом, сад, кабинет, собаки. Хотя академиком он к тому времени непременно станет, да-да, погодите.
Но, может, должно взять пример? Может, именно дом, семейный уклад, гимнастические упражнения по утрам, обеды в один и тот же час есть самое простое и верное средство для работы? В юности Чехов писал где придется, на подоконнике или на краю стола, и, может быть, именно жажда нормальной работы толкала его на устройство, приобретательство, упорядоченность жизни? Разве и мне не хотелось бы дома, имения, семьи, режима?
Занятно, что почти десять лет назад из Орла он послал Чехову письмо с просьбой прочесть два-три рассказа. Глупо, разумеется, но знаменательно: Чехов уже был Чехов. И если бы Ване Бунину сказали тогда, что он будет просто жить в доме Чехова! Впрочем, и при первом знакомстве такое предположение было бы невероятно. Их познакомили в девяносто пятом году в Москве - стоял январь, номер в гостинице, суматошная московская зима,- Чехов запомнился простым, приятным, приветливым: стройный, изящный человек в пенсне, с -неожиданно глубоким, густым голосом. Но приблизиться к нему казалось невозможным: он существовал в иной атмосфере, она окружала и защищала его, атмосфера Москвы, журналов, славы, знаменитостей, приглашений, успеха. Русская литература уже приняла Чехова в свои ладони, а Бунин и другие еще копошились, как и по сей день, в ногах ее. И никак не найти в Чехове того, что хотелось найти Бунину: общности судьбы, бедной и провинциальной юности, самообразования и самосознания: за Чеховым уже стояли Москва, Петербург, университет, Суворин, лучшие журналы и театры.
А в следующий раз они встретились только прошлым апрелем - вон висят в саду качели и стоит скамейка из "Дяди Вани", в память об этих прекрасных днях,- но тут быстро и легко, сама собой, возникла та близость, которой он обязан своим внешним пребыванием в этом доме.
Господи, что тут делалось прошлым апрелем. Сначала театр гастролировал в Севастополе и Антон Павлович поехал туда встречать их и смотреть спектакли. А четырнадцатого, на фоминой неделе, уже были в Ялте, и крошечная Ялта, чахоточная Ялта, степенная и светлая Ялта - царскую семью уже ожидали в летней резиденции, в Ливадии,- скучная Ялта была взбудоражена и взорвана появлением молодого театра и нахлынувших по случаю его гастролей знаменитостей.
Грешно, конечно, но Бунин никогда не любил театра и не понимал чеховских пьес, и особенно не понимал, как Алексеев - Станиславский, ставя их, напускает важности и выдает за грустное и значительное то пошлое, что и следует выдавать за пошлое. Чехов, кажется, писал свои пьесы просто так, тоскуя и усмехаясь, и, кажется, стеснялся, что пишет их и уж во всяком случае имел в виду совсем не то, что "открыл" в них "общедоступный" театр: можно было поплакать над судьбой плохого писателя Треплева и плохой актрисы Нины Заречной, но как можно было показывать их без юмора? И как вообще можно было извлечь "новые", "общественно значительные" идеи из пьесы, в которой выведены две актрисы, два писателя, доктор?..
Но, однако, что ни говори и как к этому ни относись, юный театр оказался действительно занятен. Существовал он едва года полтора-два, но уже, кажется, не нашлось бы человека в России, который не слышал бы о нем. И откуда что взялось. Люди собрались на удивленье таланты. Были и умники. И даже женщины - что совсем поразительно - казались интеллигентны и умны. И сколько свободы, понимания искусства и жизни, непритворного волнения, верности, глубины, хотя слава их, на взгляд Бунина, больше создавалась все-таки вызывающим выбором репертуара: они играли Ибсена, Гауптмана - Чехов особенно восхищался Гауптманом, "Одинокими" Одна физиономия Мейерхольда, игравшего Треплева, сверхинтел-лигентная и сверхнервная, как бы вылепленная для начала нового века, уже была вызовом и, кроме того, наводила на мысль, что в эту группу людей отбираются самые интересные и живые человеческие экземпляры.