Командир роты все-таки не зря приказал нам постричь волосы. На другой день некоторые отделения не пошли на занятия, а после обеда оставили в лагере и нас. Всех зачем-то еще раз переписали, перепроверили, а через день повзводно мы вышли из лагеря. Опять в дорогу.
Теперь мы ехали по-военному, в переполненных теплушках. Всю ночь ехали. Утром узнали - едем в Москву. И верно, вечером того же дня эшелон остановился в Москве, на какой-то товарной станции. Место было незнакомое. Из эшелона никого не пускали, хотя многие просились в город. И вдруг мы увидели телефонную будку напротив эшелона, за путями, у какого-то заборчика. Сбегать в будку разрешили. Мы разжились у ребят монетками и побежали, перепрыгивая через бесконечное количество путей.
Коля передохнул несколько раз, потом начал звонить. Сначала ничего не получалось: он раньше снимал трубку, а после бросал монету - так он волновался. Потом он сделал все как надо. Набрал номер и шепотом проговорил:
- Дома или нет?.. - И вдруг - щелк! - и сразу голос в трубке. Даже мне было слышно, что это Наташкин голос. - Наташенька, здравствуй! сказал Коля и весь натянулся, как струнка, и глаза его стали теплые и какие-то прислушивающиеся. - Это я, Коля... Почему не я? Честное слово, я. - Молчание. Коля забеспокоился, взглянул на меня мельком и опять: Наташа, это же я говорю! Почему не мой голос? - Коля подсунул мне трубку. - Не верит, скажи, что это мы.
- Наташа, это мы, здравствуй! Я и Коля! Узнала?
И Наташка слабеньким голосом, как будто с того света, ответила:
- Да...
Снова заговорил Коля:
- Наташа, слышишь? Алло! Наташа! - Коля прислушался и тихо сказал: Наташенька... Плачет... Ну скажи что-нибудь, сейчас эшелон уйдет... Плачет.
И тут действительно резко запела труба: по вагонам!! Я открыл дверь будки, а Коля все говорил, все умолял не плакать, сказать что-нибудь, потому что он уже уезжает, уезжает уже. Еще немножечко послушал молчавшую трубку, бережно повесил ее и выскочил из будки.
Эшелон тронулся. Мы сели на ходу, ребята втащили нас за руки.
Да, надо привыкать к быстрым переменам в жизни. Война. Вроде еще вчера мы были в Москве, потом - раз! - и уже где-то под Саранском, а теперь опять в Москве и в то же время не в Москве, куда-то уже несет нас эшелон. Были все вместе, а теперь все по разным местам. Только что Наташка в белой кофточке и в лыжных брюках при всех целовала Колю, и вот ее нет, и вдруг ее голос как будто с того света. Она где-то рядом, среди моря домов, в одном доме, а мы вот в теплушке - потряхивает немного, колеса постукивают... Да, надо к этому привыкать.
Остановились в Серпухове. Пока туда-сюда, стемнело. Начали выгружаться. За насыпью, уже в сплошной темноте, построились. И только тут командиры взводов объяснили все по-человечески. Оказалось, что весь наш путь от Москвы до Саранска, оттуда назад до Серпухова - это путь в училище, Подольское пехотное. Стоит оно в лесу, место называется лагерь Лужки. Вот и идем в эти Лужки под августовскими звездами. Ночь такая темная, что почти не видишь идущего впереди.
- Не растягиваться! Подтянуться! - перекликаются командами то спереди, то сзади, то справа, то слева невидимые командиры.
Кто-то споткнулся и выругался, кто-то налетел на замешкавшегося переднего, кто-то прыснул от смеха.
Куда-то идем и придем, видно, прямо в лагерь Лужки. Это хорошо, что в училище мы попали не сразу. Все-таки накопился опыт - строевая, штыковой бой, саранская лагерная жизнь. Не важно, что вместо винтовок - деревянные палки. А этот ночной марш! Вообще ходить строем ночью, да еще в незнакомых местах - это кое-что значит.
По звездам было видно, что идем полем.
Потом звезды, те, что висели над горизонтом, заслонились черной стеной, запахло по-иному, послышался шум листьев. Вошли в лес.
Шли долго. Уже стало казаться, что вообще никуда не идем, а так вот живем на ходу. А ночи и конца нет. Заволокла все на свете густо, насовсем.
Где-то в голове колонны слабо, как через стенку, раздалась команда, потом повторилась ближе и громче, еще ближе. А когда я стукнулся лбом в затылок переднего, команда уже перекинулась назад, теряя силу, замирая где-то в хвосте.
- Приставить ногу! Остановись! Приставить ногу!
Колонна уперлась в часового. Это и был лагерь Лужки. Мы прошли внутрь. Конечно, все это условно, потому что и вне и внутри была ночь и ничего другого не было. Но мы уже видели лучше, чем вначале. Пригляделись. Справа от нас белели палатки. Спотыкаясь о натянутые веревки и колышки, расползлись по палаткам и сразу уснули. Может, кто и не сразу уснул - кого голод мучил, кого холод: ночи были уже студеные.
19
Труба деловито и молодо выпевала подъем. Для ее серебряного голоса нет преград. Брезентовые потолки, стены, изнутри проложенные фанерой, задраенные той же парусиной двери - ничто не мешает звучать ей будто над самым ухом. Труба пела, а мы вздрагивали, как боевые лошади, поднимались и спешили на ее зов.
Здесь, в Лужках, не то что под Саранском. Хотя кругом тоже лес, но даже и лес какой-то строгий, сосновый. Возле палаток дорожки подметены, широкий плац в центре лагеря, дорога - гладкая, будто асфальтовая - идет между соснами к столовой и в обратную сторону, к штабным помещениям, к воротам. То там, то здесь - вкопанные в землю бочки с водой, песок против зажигательных бомб, траншеи в сосняке - на случай воздушного налета. Во всем строгий порядок и культура. Тут уж вошь не заведется! В первое же утро на линейке была отдана команда проверить "на форму двадцать". Старшина прошел к правофланговому и на ходу приказал:
- Приготовиться!
Мы переглянулись и из-за военной своей неграмотности не знали, что надо делать.
- Кто не понимает, - крикнул старшина, - объясняю: проверка на вшивость. Вопросов нет? Снять рубашки и держать на руках в вывернутом виде.
Начал он с правофлангового. Пошарив в складках, скомандовал:
- Три шага вперед!
Потом подошел к другому, третьему. Из строя выходило больше, чем мы ожидали. Никто, конечно, не виноват, но все же неудобно как-то и стыдно стоять перед строем со своей злополучной рубахой.
Потом направились к столовой. Командир взвода, не саранский, а новый, молодцевато шествовал сбоку и следил за нами, как перед парадом. То и дело выкрикивал: "подравняться", "шире шаг", "подтянуться, не разговаривать" и так далее и так далее. А когда замечаний придумать больше не мог, начинал считать:
- Р-раз, два, три... Левой, левой! Р-раз, два, три... - Когда надоело считать, скомандовал: - Запевай!
Передние молчали. Хвост тоже молчал. Мы уже чуяли носом кухню, и души и сердца наши были давно уже там, в столовке. Было не до песни. Тогда взводный остановил нас и заставил маршировать на месте. Мы дружно маршировали на месте, а взводный добродушно объяснял нам: пока не запоем, будем вот так маршировать и никогда до столовой не дойдем. Хочешь не хочешь, а петь надо. Взводный дал нам понять, что любая его команда для нас закон. Петь - значит петь. Не петь - значит не петь. Мы запели и двинулись вперед.
- Эх! - воскликнул я, когда взглянул на Колю, представшего передо мной на другой день полностью обмундированным.
Головки его кирзовых сапог блестели, начищенные, гимнастерочка туго перетянута ремнем, красные петлицы, и главное - фуражка с черным лакированным козырьком и ярко-красным околышем. Фуражка венчала все. Она лихо, чуть набок, сидела на Колиной голове и, перекликаясь с красными петлицами, делала Колю необратимо военным человеком.
Форма - великая вещь. Коля весь преобразился, движения его стали решительными и веселыми. Все он делал с какой-то внутренней радостью вставал, поворачивался, ходил, отдавал честь командирам. Особенно эта честь! Он отдавал ее играючи, с веселым вызовом, щегольством и даже наслаждением. Может, в нем есть военная косточка?
Отделенный выделил из всех нас Колю. Сам он был человеком вялым, мешковатым, но, когда надо, работал, как хорошо отлаженный механизм. Мог и скомандовать не хуже ротного, и выправку держать, и повороты, и все другое. Воинское рвение тоже умел оценить, потому и выделил из всех нас Колю.