На рассвете, когда стали блекнуть настольные лампы, я неожиданно заметил перед собой на зеленом стекле руку. Неподвижная, с четко очерченными пальцами, лежала она отдельно от всего, в сумеречном зеленоватом свете, и напоминала какое-то диковинное и удивительное существо, от которого нельзя было отвести глаз. И когда наконец сообразил я, что это была просто рука, моя рука, я понял, как далеко занесло меня вслед за Шекспиром. Я достал папиросу, закурил и подсел к Коле рассказать по старой нашей привычке о только что пережитых минутах. Коля выслушал и сказал шепотом:

- Мистика. - Потом улыбнулся теплыми серыми глазами, знакомо расширил их и прибавил: - Здорово, правда?..

6

Наконец-то наступили эти минуты. И все, что было до них, все, чем мы жили прежде, казалось теперь только ожиданием этих минут.

Мы сидим не за партами, как бывало в школе, и даже не за столиками, как в дни приемных экзаменов. Мы сидим в главной аудитории за барьерами-полукружьями, которые уступами уходят вглубь и вверх, почти до самого потолка, и которые не знаешь даже как и назвать. А между двумя выходами - невысокие подмостки, на них длинный стол и кафедра, а за кафедрой необыкновенный человек. Профессор!

Седенький, с желтой щеткой усов, он затягивается несмятой папироской "Дели", пускает перед собой белое облако дыма и говорит сквозь облако необыкновенные, как и сам, слова.

Облако то рассеивается, то снова окутывает голову профессора, и, слушая лекцию-сказку о богах и героях, мы не замечаем, как бежит время. Но вот сказка обрывается бесцеремонным звонком, и, потолкавшись в коридоре, мы заполняем новую аудиторию, чтобы погрузиться в новую сказку.

А здесь уже другой, но тоже необыкновенный человек. Зовут его Николай Альбертович. Вот он поднимает правую руку, и пальцы, длинные умные пальцы, повисают над нами и заставляют меня мучительно думать: где же я это видел? Вспомнил! Это бог осеняет мир величавым двуперстием. Только у того, настоящего бога, не было на безымянном пальце дорогого старинного перстня, а Николай Альбертович забыл в свою левую руку вложить земной шар.

- Итак, друзья мои, - говорит он устало и мудро, - мы приступаем к изучению латыни. Не верьте тому, кто скажет: латынь - мертвый язык, язык канувшего в вечность народа. Нет, друзья мои, этот язык бессмертен, как и народ, некогда говоривший на нем.

Николай Альбертович берет мел, и на доске появляются первые фразы. Он произносит их нараспев:

- Сальвэтэ, амици! Что значит: "Здравствуйте, друзья!"

- Сальвэ ту квоквэ, профэссор! Здравствуй же и ты, профессор!

Отныне каждое наше занятие у Николая Альбертовича начинается этими сокровенными словами.

- Сальвэтэ, амици! - осеняя нас двуперстием, произносит учитель. И, зачарованные, как ученики Сократа, и почти непохожие на самих себя, мы поднимаемся и нестройным хором ответствуем:

- Сальвэ ту квоквэ, профэссор!

В молодости своей Николай Альбертович много путешествовал. Пешком исходил вдоль и поперек Италию, Грецию, Ближний и Средний Восток. Он может часами предаваться воспоминаниям о путешествиях. Поводом ему служит любая буква латыни, любая строчка из Юлия Цезаря, которого понемногу мы начинаем читать. Часами баюкает нас глуховатый голос профессора.

- Однажды, друзья мои, - начинает очередную новеллу Николай Альбертович, - я возвращался из Цюриха в Женеву. В купе нас было двое. Тронулся поезд, и мой сосед - средних лет интеллигентный человек - извлек из кармана небольшой томик и углубился в чтение. В дороге я также имел обыкновением своим читать любимых писателей. На этот раз в моих руках был Гораций. За окном вагона проплывала осенняя Швейцария. Я наслаждался красотой швейцарских пейзажей и стихами великого поэта. Изредка обращал свой взор на моего спутника. Дело в том, что книга, которую он читал с глубочайшим вниманием, как я заметил, была русской и чем-то очень мне знакомой.

"Простите, - не удержался я, обратившись к незнакомцу по-русски, что за книгу читаете вы с таким интересом?" Тот поднял голову, окинул меня быстрым живым взглядом, протянул томик и весело сказал: "Гораций. Замечательный, между прочим, писатель. Хотя и древний".

Николай Альбертович сделал паузу и закрыл глаза, не желая в эту минуту видеть нас. Он хотел остаться один на один с далекими своими годами. Потом он взглянул на нас удивленно и поднял указательный палец.

- А знаете ли вы, кто был этим незнакомцем? - спросил он. - Это был, - голос Николая Альбертовича дрогнул. - Это был Владимир Ильич. Да, друзья мои, Владимир Ильич Ульянов-Ленин.

"Да-а!" - сказал бы Витя Ласточкин. Но сейчас он сидел в другой аудитории. Было тихо-тихо. И я услышал, как шумно вздохнул над ухом у меня Коля.

7

Совсем другое дело капитан Портянкин. Из главного здания мы ходим к нему в деревянный сарайчик, где размещается тир, где закуток для стрелкового оружия и в песочных ящиках различные рельефы, на которых мы решаем тактические задачи. Здесь все просто и доступно. Собрать и разобрать винтовку, поразить противника. Причем стараться поразить напечатанного на бумаге противника в десятку, то есть в сердце. Прост, доступен и сам Портянкин. Он похлопывает нас по плечу, отпускает солдатские шутки, а когда отделили от нас девчонок, с особенным смаком стал выговаривать свое любимое присловье - "ясссное море!". Он так это выговаривает, что мы чувствуем глухую тоску капитана по крепкому слову. И если тоска эта слишком одолевает его, он безо всякого стеснения употребляет и такие слова. В этом сарае капитан Портянкин по-своему распоряжается нашими судьбами. Он вроде и не подозревает, что, может, кто думает о литературной славе, а кто об ученой, а кто и об иной какой славе. Он знает только одно: "Молодец! Хороший боец получится!" Или наоборот: "Горе луковое! Какой же из тебя боец получится!" Или так еще: "Кто же так стреляет с положения лежа? Вот он прижмет тебя огнем к земле, а ты что? А ты с положения лежа стрелять не умеешь".

- Кто он? - спрашивает непутевый боец.

- Противник, конечно, - отвечает капитан.

- Я не собираюсь быть военным, - не сдается студент.

После таких слов капитан Портянкин останавливается на месте. Обычно он ходит перед нами, поскрипывает сапогами и ременной сбруей, а тут останавливается, смотрит страшно удивленными глазами, потом говорит:

- Эх ты, ясссное море! Он не собирается!.. А кем же ты собираешься? Кем же ты будешь, когда он тебя в заднее место клюнет?

Тут мы разражаемся хохотом. Не потому, что нам очень смешно, а потому, что мы хорошо относимся к капитану и поощряем его смехом, когда он острит. Капитан тоже начинает смеяться, но в отличие от нас делает это от всей души. Что-то у него булькает, потом он закашливается, машет на нас рукой, и смех прекращается. У него еще с гражданской легкое, что ли, прострелено или осколок какой в груди - толком как-то не случилось разузнать.

Один раз после такой веселой минуты Коля спросил:

- Товарищ капитан! Вы на самом деле верите? Война на самом деле будет?.. Вы так с нами обращаетесь, как будто война начнется не сегодня, так завтра.

Капитан остановился, задумался. И мы получили лекцию о международном положении. Это положение нам в общем было известно. Но капитан Портянкин так его осветил, что впереди никакого другого выхода не было, кроме войны.

- А как же пакт о ненападении? - растерянно спросил я. В самом деле, как же пакт? В наших газетах даже слово "фашизм" исчезло. Режим Гитлера стали называть национал-социализмом. Вообще как-то тихо стало. Капитан Портянкин на это ответил.

- Страшно, - сказал он, - когда война начинается молча...

Как это молча? Война? Молча? Исподтишка? Значит - нас обманывают у всех на глазах? И этот фон Риббентроп только снаружи такой гладенький, улыбчивый и такой сияюще мирный? Он обнимается с нашими руководителями, пьет вино из наших погребов - говорят, у фон Риббентропа редкий вкус на вина! Он потешает наших руководителей светскими манерами, светскими остротами, он делает все, чтобы понравиться. И чтобы война началась молча.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: