— И что ты узрел, страж порядка?
— В уставе не сказано, что часовой у знамени должен к тому же охранять какие-либо другие ценности. Тот же ящик с деньгами…
— В уставе есть прямой запрет?
— Нет, но смысл вытекает из особых обязанностей часового у знамени. В случае непредвиденной опасности он обязан обеспечить спасение знамени. Следовательно, даже при пожаре заниматься ящиком с деньгами часовой не обязан.
Зотов досадливо поморщился.
— Ладно, это твое заключение. Оставь его при себе. Пусть прокуратура сама разберется. Лучше скажи, чем этот раздолбай думал, когда шел на такое? Неужели не понимал, что уйти у него шансов немного, а если поймают, то…
— То, что могут поймать, его не пугает. Вон в Ростовской области два солдата расстреляли караул. Положили шесть человек. Захватили оружие и ушли в бега. Собирались совершить ограбление, взять хорошие деньги и умотать в Бразилию. Как это получится на деле, их волновало мало. Когда моча бьет в мозги, о деталях не думают…
— Знаю, Лев, можешь не объяснять. А вот почему они не оценивают обстановку реально — понять не могу. Ведь и ежу ясно: поймают — схлопочут срок.
— Именно срок. Раньше за такое поставили бы к стенке. «Вышку», как называли смертную казнь, боялись самые крутые урки. А что такое срок? Его в наше время неимущие тоже тянут, хотя и вне зоны. Для них нет разницы в том быть за колючкой или снаружи…
— Ладно. Кончили. Так мы с тобой договоримся до политики, а нам это ни к чему. Лучше садись и приготовь телеграмму в управление внутренних дел. Надо сообщить о происшествии в территориальные органы. В штаб округа я сообщу сам.
После дознавателя комбриг пригласил заместителя по воспитательной работе подполковника Кулакова. И предстал перед ним в командирском суровом обличии, мгновенно утратив показные покладистость и благодушие. Жесткость и непреклонность были естественной сущностью комбрига. Все, что в нем было мягкого и неупругого выжгла, вытравила Чечня. Даже не здороваясь с замом, лишь бросив на него быстрый взгляд, приказал:
— Надо посовещаться. Собери всех своих беспозвоночных.
Кулаков обиженно поджал и без того тонкие ехидные губы. Он всегда обижался, когда его, заместителя по воспитательной работе и всех остальных армейских гуманитариев командир называл «беспозвоночными». Однажды Кулаков огрызнулся:
— Комиссару при советской власти ты такое бы не сказал.
— Не сказал бы, — согласился полковник без какого-либо сопротивления. — Но комиссары были людьми убежденными. Ошибочные у них взгляды или нет, не нам судить. А вот убежденность была. Не как у тебя и твоих беспозвоночных. Было время — ты папу Ельцина восхвалял. Сейчас другого. Придет Жириновский — у него в подлипалах окажешься.
— Что ж ты не упомянул Лебедя? Мы ведь все жаждем фельдфебеля. — Кулаков откровенно язвил. — Умираем без команды: «Страна, смирно! И не шевелись!» А дальше чтобы все по Гусю: «Гавно такая!» Вот тогда и заживем.
— Заживем, — согласился Зотов. — Во всяком случае разговорчики в строю прекратятся. Люди, насколько я знаю, уже по смертной казни скучают. А это синдром. Поэтому ты мне объясни, как вы собираетесь добиваться, чтобы солдаты относились к службе сознательно? Или вы, хреновы воспитатели, сами не понимаете, что происходит?
— Не надо, командир. Не знаю как ты, но я, если честно, прекрасно понимаю наших ребят. Прекрасно. И не могу их осуждать. Им военная служба нужна как зайцу триппер. В государстве, где все подчинено рынку, армия должна хорошо оплачиваться. Это абсурд, когда одни делают деньги — для себя главным образом, — богатеют, а другие по какой-то непонятной повинности должны защищать их дома, кошельки, их интересы.
— Погоди, армия всегда служила государству. Это же ясно.
— Нет, не ясно. Государства бывают разные. Дворяне в России служили, потому что знали — защищают свое право на землю, на имения, на крепостных. При советской власти лично я защищал свое право на детский сад для своего сына, на его бесплатное образование, на бесплатное здравоохранение, которым пользовались мои старики. Наконец, на зарплату, которую получал регулярно. Теперь ничего этого для меня не осталось. Вон боевые выплаты за Чечню не могу получить третий месяц. Так на кой же хрен мне рисковать собой, ломаться здесь летом среди комаров, зимой подсыхать на морозе, не получать денег и изображать из себя патриота?
— Предложишь военным выйти на демонстрацию с красными флагами и лозунгами «Президента на мыло»?
— На демонстрации пусть ходят те, кого мучает совесть, что выбрали себе такого пахана. Им есть в чем покаяться. А я за него не голосовал ни разу. И если куда-то пойду, то не с плакатом. И не за господами Жириновским или Явлинским. У меня есть друзья понадежнее. Например, Калашников.
Зотов опешил.
— Ты… ты что? Понимаешь что говоришь? Чтобы такое ляпнуть… Ну, даешь!
— Испугался, командир? — Кулаков зло хмыкнул.
— Нет, просто возмутился. Чтобы такое пороть вслух, сперва нужно снять погоны. Или по меньшей мере подать рапорт на увольнение.
— Пожалуйста.
Кулаков спокойно раскрыл синюю папку, с которой пришел к командиру бригады, двумя пальцами вынул четвертушку стандартного листа бумаги и протянул полковнику.
— Что это? — спросил тот, разглядывая бумажку как ядовитую змею, которую ему хотели подсунуть. Спрашивал, хотя прекрасно понимал, что ему подавал Кулаков.
— Рапорт. Об увольнении.
— Не мудри, комиссар. — Впервые в их отношениях Зотов заговорил без командирских приказных интонаций. — Остынешь, поймешь, что делаешь глупость.
— Нет, Никифор Иванович, я сделал глупость, что пошел в военное училище, усугубил её, когда согласился продолжать службу. Нам при выпуске предлагали уйти в запас за неимением вакансий в войсках. Я уперся рогом: как же, офицерская честь, присяга. В башке шелуха была, вроде слов: «Кто еще, если не я?». Дальше наворачивать глупости одну на другую не намерен.
— Какие уж глупости, если служишь? Сколько уже отмотал? Пятнадцать лет? Посиди ещё пять. Доживи хотя бы до минимальной пенсии.
— Вот уж нет, командир. Глупее решения не придумаешь. Сейчас я уйду и ещё в каком-то деле устроюсь. Киллером, дилером — по крайней мере, в духе времени. А кто мне даст гарантию, что через четыре года меня не вышибут со службы к едрене Фене? И выйдет, что ни пенсии, ни шанса стать киллером у меня не останется. Не возьмут по возрасту.
Зотов стиснул челюсти, скрипнул зубами. Он уже сам давно подсчитывал свои шансы дослужить до предельного срока — пятидесяти пяти лет — когда полковнику можно спокойно уйти в запас. Но всякий раз, подсчитав сроки, приходил к унылой мысли, что хорошего жизнь ему не сулила. Но поступать так же смело, как сейчас поступал Кулаков, которого он всегда относил к беспозвоночным, Зотов не мог: не хватало решимости.
— И все же не торопись. Я твой рапорт в руки не брал. Одумайся. Мы все же не цыганский табор, а армия…
— Какая мы армия? — Кулаков вспылил. — Никифор Иванович, помилуй бог, ты то хоть не городи хреновину.
Зотов, привыкший к тому, что в бригаде он единственный кукловод и все, кого он дергает за ниточки, говорят только то, что предусмотрено для них автором пьесы, написавшим воинский устав: «Есть!», «Так точно». И никто не осмеливался ему, полковнику, бросить в лицо слова о том, что он городит хреновину. Он сам кому-то из подчиненных мог сказать такое, но ему — никто.
Тем не менее в тот момент Зотову и в голову не пришло рявкнуть на Кулакова, оборвать его, поставить на место. И не потому, что он не мог этого сделать или боялся обидеть подполковника, такое для него никогда не послужило бы препятствием. Хуже всего было то, что у него самого в разговорах со своим начальником — командующим округом внутренних войск — не раз начинало кипеть раздражение и только инстинкт повиновения — качество стадного барана, воспитанное военным училищем и годами служебной дрессировки, сдерживало возможный взрыв. И вот сейчас, если Кулаков не выдержал, значит он переступил в себе некую невидимую черту, которая разделяет дисциплину и самостоятельность.