— Здоров ли? Здоров ли? Порадуй мое сердце, порадуй.
Остап ничего не отвечал.
— Молчишь? — промолвила она. — И тебе не лучше? Так Богу угодно, пусть будет Его Святая воля. Вот, Господь послал Федьке женку, а мне правнука! А ты не женился в это время за морем?
— Я! Никогда, никогда! — прервал Остап. — На что мне жениться! Самому тяжело на свете, а вдвоем еще тяжелее.
— Легче, — молвила старуха, — поверь мне.
Зоя вбежала в избу со свежей водой.
— У нас будет вечерница, — сказала она, — вся деревня валит к нам. Идя за водой, я встретилась с Васильем, который хотел меня удержать, но я сказала, что мне некогда, спешу к гостю, как только он узнал, кто у нас, то во всю прыть побежал к своим. Со всех сторон сходятся.
— Не надо было говорить, — сказал Остап, — кто знает, что подумает об этом пан!
— Правда, правда! — прервал Федька. — Могут позднее повидаться, а не все разом, пойду, скажу им.
Он поспешил во дворик, где уже слышен был шум приходящих. Между тем Акулина накинула худую сермягу, потому что других старые не носят, и села на лавку, чтобы лучше расспросить Остапа. Поставили хлеб, соль и воду перед гостем. Взяв в рот давно уже не отведываемого хлеба, он облокотился печально на стол. Ванька побежал уже за водкой в корчму, никакой прием без нее обойтись не может, и хотя Остап объявил, что не пьет ее, но все-таки, по крайней мере, надо было поставить ее на стол.
Один только старый Роман Кроба вошел в избу, упросив Федьку, прочие же, хотя мучимые любопытством, стали поодаль и болтали на улице. Роман был важнейшим и старейшим крестьянином в деревне. Высокий, сильного сложения, почти черный от загара, с выбритой по-старому головой, с чубом волос, с отпущенной серебристой бородой, в синем кафтане, он вошел с поклоном в избу, опираясь на палку, и с любопытством приблизился к Остапу.
— Кто бы это мог предвидеть? — сказал он. — Из бедного ребенка вышел такой барин! Помню, когда у нас были французы, сирота хлеба не имел! Вот счастье!
— Ты называешь это счастьем, Роман? — сказал Остап. — А я вам завидую.
— Говори, что хочешь, — отвечал старик, кивая головой, — но что правда, то правда.
Тут началось подчиванье, стаканчик начал ходить, а с ним усилились и разговоры. Каждый рассказывал свои дела, свои мучения, присутствующие, зачастую сами страдальцы, смеялись еще над чужими бедами.
Картина, которую представляла в эту минуту внутренность избы, достойна была кисти художника, так была оригинальна и живописна. Среди загорелых крестьянских лиц белое прекрасное лицо Остапа отличалось выражением грусти и величия, около него седобородый Роман, дряхлая Акулина, румяная и веселая Зоя, печальная невестка, угрюмый ее муж, насмешливый Ванька — все это группировалось в одно целое и в глубине темной хаты освещалось живым блеском лучины. Зоя не спускала глаз с Остапа, веселая девушка помнила его мальчиком и любила его еще ребенком. Теперь это чувство как-то сильнее, живее заговорило в ней при виде взрослого уже мужчины, но она инстинктивно чуяла все различие своего и его положения. Много раз лазоревые глазки ее устремлялись на него и потуплялись, она беспрестанно поправляла себе волосы, осматривалась, искала его взгляда, не взглянет ли он на нее, но напрасно, вполне занятый старухой и братьями, он почти не замечал сестру.
Время быстро проходило, и Остап наконец стал прощаться.
— Я провожу тебя, — сказал Федька, — конечно, ты остановился во дворе?
— Да, во дворе, мне пора уже возвратиться, пойдем же.
Взоры всех провожали уходящих. Остап с братом пошли по улице.
— Теперь, когда мы одни, — сказал брат тихо, — ты можешь мне довериться и сказать, что думаешь ты предпринять, брат?
— Разве я знаю, — сказал Остап, — разве я могу распоряжаться собою? Будет, что прикажут.
— Что, тебя не отпустили на волю?
— Нет, и не надеюсь, граф меня никогда не любил.
— Вся надежда на панночку, у нее доброе сердце, и если бы она могла…
— Разве она может что-нибудь?
— Конечно, кое-что может. Ах, что-то будет!
Остап должен был повернуть на двор, но сердце вело его не туда. С первого шага за ворота потянуло его к кладбищу, могилы матери и отца влекли его к себе. Он знал, что это могло смутить его брата. Наконец он решился сказать ему об этом:
— Федя, я был у живых, теперь надо зайти поклониться и умершим.
— Где? — спросил изумленный Федька.
— На могиле.
— Ночью!
— Тем-то и лучше, никто нас не увидит, а хочется мне поклониться родным могилам и помолиться за отца и мать. Пойдем со мной?
— А духи?
— Ничего дурного они нам не сделают, иди с молитвой.
— Пойдем. А если бы ты был один, пошел бы? — спросил Федька.
— Пошел бы.
— И я ничего не боюсь один, но ночью, на кладбище? Первый раз там буду.
Они шли молча, Остап думал.
Ворота были отперты, а могилы заросли совсем куколем, высокой травой и дерном.
Направо, под каменным крестом, была могила Бондарчуков.
Федька взошел, крестясь, но не без страха. Остап же стал на колени и долго молился.
Когда он встал, то третья темная фигура показалась вдруг в воротах кладбища. Федька пронзительно вскрикнул, отскочил, повторяя:
— Дух! Дух!
— Это я! — отвечал громко Альфред. — Пойдем.
— Это ты? Здесь?
— Я. Пора возвратиться. Простись с товарищем, пойдем, я уже час ищу тебя, очень беспокоился, к счастью, увидал две тени, идущие к кладбищу, догадался, что это должен быть ты.
Говоря это, он взял Остапа под руку, оставляя Федьку, который вертел в руках соломенную шляпу, не понимая, что бы это значило.
— Мы должны поговорить, — сказал Альфред, отойдя несколько шагов. — Вижу по всему, что вы с моим милым дядюшкой не в состоянии будете понять друг друга. Он видит в тебе крепостного мужика, словом, существо…
— Существо, которое не достойно быть с ним близко.
— Ты оставаться здесь не можешь.
— Не мог бы, если бы не должен был оставаться.
— Собственно об этом-то мы и должны поговорить.
— Переломить его невозможно.
— Я думаю напротив, граф освободит тебя.
— Не захочет.
— Я, — позволь и не обижайся, — я с ним об этом потолкую.
— Послушай, Альфред, — сказал взволнованным голосом Евстафий, — я обязан ему моим образованием и должен чем-нибудь заплатить, выплачу трудом. Мог бы ты заплатить за меня и, вероятно, думаешь об этом, но я этого не позволю. Пора мне самому подумать о себе. Тяжелый, может быть, унизительный жребий ожидает меня, но я перенесу его с мужеством. Чувствую в себе силу. Кроме того, на мне лежат еще другие обязанности: у меня есть родные, люди бедные, крестьяне, которых оставить из одного только самолюбия мне не позволяет моя совесть. Оставшись здесь, я могу быть им полезным, а потому и останусь, я люблю их.
Альфред молча пожал руку приятеля.
— Послушай меня, — сказал он, — ты прекрасно говоришь, но это мечты. Оставшись здесь, что ты сделаешь один, бессильный, против всех? Ты любишь их и поневоле должен будешь смотреть на мучения собратий, не имея средств помочь им. Что же касается испытаний, которые пали на тебя, то теперь, в эту минуту, я должен тебе сознаться, что большая часть их проистекает совсем из другого источника. Ты будешь вольным. Умоляю тебя, позволь мне поговорить с графом.
Остап думал.
— Я останусь здесь, — сказал он. — Не говори, Альфред, что я ничем не могу быть полезен моим бедным братьям: утешительное слово, грош вспомоществования — великое для них дело.
— Но ни от слов твоих, ни от денег ты паном не станешь, оставаясь здесь. А как вольный, свободный, ты больше можешь принести им пользы. Наконец, может быть, я склоню графа отпустить всю твою родню.
Альфред замолчал. Пройдя тополевую улицу, молча вошли они в комнату Альфреда, где застали незнакомого им мужчину, с огромными черными бакенбардами, выпученными глазами, длинными усами, в застегнутом на все пуговицы сюртуке. Альфред со свойственной ему учтивостью приблизился к нему, как бы желая знать, что он тут делает.