— Как это! Вы не шутите? — спросил он.

— Нет, — возразил Остап. — Если это может причинить пану убыток, то я прошу его принять от меня плату за нее и за ее родителей, которых очень желаю выкупить.

Владелец, казалось, был страшно озабочен: с одной стороны, в нем заговорило барство его, с другой — алчность, с третьей — гордость, но всех тише говорила ему его покорная совесть.

— Как это, пан? — спросил Суздальский. — Вы хотите заплатить за них?

— Если пан этого желает, — сказал Остап.

— Но что же это за девушка? — спросил владелец с любопытством.

— Марина, дочь Кузьмы из Мышковец.

— Марина Кузьминишна! А, знаю, — сказал пан. — Это, кажется, самая красивая девушка из всей деревни. Недурной выбор! Но в ту хату нужно бы было приемыша, потому что хата придет в упадок.

— Я предлагаю вознаградить потерю, хата точно упадет.

— Но, — начал опять Суздальский, забывая о своем барстве, — тут ведь нет никакого расчета. Считая по три дня мужской барщины, исключая другие обязанности, мы получим уже сто с лишком дней, полагая самое малое по злотому.

— Земля останется пану.

Пан-презус немного смутился, задумался и уже готов был ответить по-барски, но вспомнил, что в Мышковцах очень мало работников, и наивно воскликнул:

— Убыль и одной хаты будет заметна!

— Можно все рассчитать, попробуем, — прервал Остап.

Пан почувствовал что-то похожее на стыд и отозвался, принужденно улыбаясь:

— Зачем пан хочет жениться непременно на крестьянке?

— Сделайте мне милость, пан, не спрашивайте ни о чем. Кому будет убыток от того, что я куплю себе жену? Прошу пана сделать условие.

— Следовательно, пан заплатит?

— Я готов и принес с собою деньги.

— Но ведь немало следует! — сказал владелец, глядя Остапу в глаза.

— Я готов и немало заплатить.

— Гм! Но разве пан влюбился?

Остап горестно вздохнул, и пану показалось, что он угадал. Пан пожал плечами и подумал: вот бы стянул-то с него, если б не было совестно! Но нет, это будет неприлично. Хоть и мужик, но все-таки таким образом поступать не должно, он ведь даром лечит. Он снова поколебался, и жадность внушила ему вопрос:

— А что же бы пан дал за этих людей?

— Сколько пан назначит?

— Ну, если бы рублей тысячу, гм? — и он снова рассмеялся, глядя Остапу в глаза.

— Я думал, что пан потребует не менее двух или трех тысяч, включая тут и отпускную родителей моей Марины, — сказал Бондарчук и готовился заплатить.

— Что? Дать три тысячи рублей за них! — вскрикнул пан-презус, всплеснув руками.

— И мне не показалось бы дорого, — отвечал холодно Остап. — Случалось, платили за арабскую лошадь по несколько тысяч дукатов, почему же подольская девушка не стоит, по крайней мере, тысячи?

— Как? Пан даже имеет с собой готовые деньги?

— Вот они, — сказал Остап, вынимая пачку ассигнаций, и начал считать их. — Видишь, пан, я плачу сейчас же, а пан-презус тоже, не отлагая, дает им всем отпускную, не правда ли?

При виде денег пан смутился. Взять плату за человека стыдно и неприлично, не взять и лишиться людей — большой ущерб состоянию, притом он отчасти обязан лекарю… Что тут делать?

— Но в Мышковцах так мало народонаселения, — повторил, задумавшись, презус.

— Следовательно, поэтому надо дороже заплатить?

— Видишь, пан, я продавать одних людей не могу, даже и не имею права.

— Отпустите их только на волю, закон не запрещает этого пану, напротив, еще поощряет к тому.

— За деньги?

— Это зависит от воли пана.

— А пан заплатил бы? — снова спросил владелец.

— Не только заплатил бы, но плачу! Много ли следует? — спросил Остап, считая вторично деньги.

— Конечно, — сказал пан, — потеря для меня невелика, но ощутительна, семья, хотя и небольшая, но все-таки на барщине постоянно работает, мне остается земля, но что же я с нею буду делать? Земли у меня с избытком, продать одних людей, это будет предметом смеха.

— Даю пану слово, что дело это останется между нами. Прошу пана дать им только отпускную и ничего более.

— А пан никому не расскажет, что заплатил мне за них?

— Никому, даже им самим, — возразил Бондарчук, — потому что, скажу пану откровенно, не хотел бы унизить людей в глазах их ближних.

Презус не понял слов лекаря и, предавшись совершенно мысли о получении денег, не спускал глаз с пачки ассигнаций.

— Как бы это уладить? — добавил он тихо.

— Я пану заплачу с глазу на глаз, никто не узнает, никто не увидит. Пан-презус поедет со мной до уездного городка и добровольно даст отпускную всей семье.

— Три души?

— Но мужская только одна — старый Кузьма, две женщины не считаются. И тысячу рублей.

— Мало.

— Полторы? Довольно? Нет? Две? Мало? Три? Наконец отдам, что имею — и кончим.

Пан вдруг что-то припомнил, задумался и сказал, смеясь, но глядя постоянно на ассигнации:

— Я пошутил, я пошутил!

Он отошел от столика, повернулся к нему, подошел еще и, наконец собравшись с силами и приняв важный вид, сказал:

— Я пану обязан. Ты желаешь непременно, чтобы я дал вольную этим людям, я отпускаю их, но денег взять не могу. Что, пан, скажешь на это?

Он думал, что Остап, по крайней мере, бросится ему в ноги, но он склонил голову, поблагодарил только молчанием и потом добавил:

— Я пану обязан на всю жизнь.

Суздальский сделал гримасу, как бы желая сказать: только! — но уже не отступил.

— Все расходы, — сказал он, — то есть бумага, просьба, земские подати и тому подобное, пан примет на свой счет. Завтра буду в уездном городе и покончим.

Остап удалился с грустным чувством, вызванным всей этой сценой, он не мог осудить пана, потому что не имел на это причины, но не мог и не жалеть бедного пана, который делал более для света, чем для собственной совести.

Кузьма узнал от Остапа о вольной с радостью, смешанной с горем, потому что следовало расстаться со старой, дедовской хатой, с полем, на котором привык работать, со всеми и со всем, к чему он привык с младенчества.

Возвращаясь от него, Остап на дороге повстречался с еврейской бричкой. При виде Бондарчука сидевший в ней старый еврей приказал остановить лошадей и приветствовал лекаря с уважением и почти со слезами.

Остап не мог его узнать.

— Сколько вы, пан, сделали добра на свете, — сказал старик чистым польским наречием, — сколько людей благословляют вас! Вы забываете даже о тех, которые вам всем обязаны.

— Благодарю вас за ваше доброе приветствие, но право…

— Я не сержусь, я только удивляюсь. Вы можете забывать, но не мы.

— Но откуда же вы?

— Из Бердичева. Разве пан не помнит Герцика? Ай! Ай! А помнишь, пан, когда ты приезжал на ярмарку в Петров день, а у меня Ицко, мой единственный сын, был при смерти, болен так, что и доктора отказались. Какая-то честная душа сказала мне: есть тут великий медик, который лечит травами, я попросил пана к себе, пан пришел и сидел день и ночь при больном Ицке, пока совершенно его не вылечил. Пан думает, что мы это забыли. Мы давали пану тысячу рублей, пан не взял их у нас. Разве это можно забыть?

Остап слегка улыбнулся.

— Почему же ты, пан, смеешься? Ай! Ай! Бог свидетель, что вы, паны, не знаете нас. И еврей имеет сердце, а что он любит гроши, так ведь без них он ни к чему не был бы годен.

— Что же ты тут делаешь, пан Герцик?

— Что делаю? Нарочно ехал к вам с поклоном, был недалеко здесь по делам. Уже по милости вашей Бог утешил меня и послал Ицке двух детей, и дела хорошо идут. Мне хотелось видеться с паном и поблагодарить.

— Едем ко мне, пан Герцик, я буду сопровождать тебя верхом, потому что иначе не могу.

— А со мной, пан, разве не усядешься? Лошадь мы можем припрячь к моим, если она тиха.

— Ну, хорошо! — сказал Остап и уселся рядом с евреем.

По приезде на хутор Остапу пришла вдруг мысль, не может ли помочь ему богатый еврей? Он открыл ему отчасти свое положение и просил его дать совет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: