— Максим прогнал, — повторил Филипп, опираясь на цеп. — Что ж я сделаю?

— Скажи хоть доброе слово, Филипп, — простонала несчастная. — Все нас покинули, никто и не посмотрит на нас, словно мы окаянные!..

— Эх, что ж тут делать, — произнес брат, явно смущенный. — Уж когда Максим прогнал, так мне что делать?.. Все село с ним заодно, хотят выжить вас. А мне-то с ним вздорить из-за вас не приходится, он всех поднимет, ни мне, ни бабе моей житья не будет. Уходи, Мотруна, а то как увидят нас тут, беда…

Мотруна плакала, опершись на ворота.

— Ох, горе мое, горе! Что же мне делать, горемычной, коли братья родные гонят со двора?

— Послушалась бы отца, — нерешительно сказал Филипп, — не было бы горя. Сама же виновата: связалась с цыганом, наделала и нам сраму.

— Что сделано, того не воротишь, — произнесла она после минуты молчания. — Не дай Господи детям вашим такой доли, мы с голоду помрем, как зима придет.

— А паны? — спросил брат.

— А где они?..

— Вам дали корову?

— Мы ее продали, нечем было кормиться самим.

Филипп задумался.

— Ступай себе с Богом, мне нечем пособить тебе. Пожалуй, набери, сколько можешь, ржи, да ни слова никому, слышь? Сохрани Боже! Максиму скажу, что копна в стороне стояла, так гуси и воробьи ощипали. Бери, бери, не стыдись, изъян не сделаешь, только беги скорее, неравно Максим увидит…

Слова Филиппа оживили Мотруну, не так дорога ей была эта жертва, как сознание, что есть еще одно сердце, в котором она может найти участие. Она бросилась целовать руки доброго брата.

— Да наградит тебя Господь за твое добро!

Филипп, казалось, также был тронут, но взоры, часто бросаемые на дверь, обличали в нем беспокойство и опасение, он сам принялся сгребать рожь и чуть не силой сыпал в передник сестры.

— Теперь ступай домой, — чуть слышно произнес Филипп, — ступай себе с Богом, пока Максим не встретил тебя здесь… Хоть краденым добром буду помогать, сохрани Господи, если подстережет… и меня съест, и тебе хуже будет. Ступай, ступай, Мотруна.

Все лицо Филиппа выражало смущение и беспокойство, он то сгребал в кучу солому, то поглядывал в ворота, то выпроваживал сестру.

— Максим, — прибавил он наконец, — голова в доме, он знает, что делает, и покойник также знал, что делал. Не след тебе было приставать к цыгану, жили бы вместе и горя б не видала, теперь все пропало…

— Заладили вы одно и то же, — жалобно сказала Мотруна.

Филипп покачал головой.

— Да как же нам переменить, что отец приказывал? Он умер, некому тебя прощать, против его воли кто пойдет?

— Никогда, никогда! — закричала Мотруна, ухватясь руками за голову.

— Да, верно, что никогда, — произнес Филипп, слегка толкая ее. — Уйди же, уйди, — продолжал он, — беда будет, да и мне пора сгребать рожь, вишь, солнце садится.

Молча несчастная женщина бросила последний взгляд на брата, который будто устыдился своей доброты и опустил глаза в землю. Сердце Мотруны сжалось, из гумна она вышла богаче несколькими гарнцами ржи, но безнадежнее, чем прежде.

Вот она с тяжелой грустью, медленными шагами пробирается мимо заборов к плотине, проходит пруд и приближается к кустам, скрывающим ее ведра.

У источника не было живого существа, она торопливо разогнула ветви и в отчаянии всплеснула руками: в кустах не было ведер.

XX

Тумр долго проходил по лесу, ища материала на кузницу. В опустошенном бору трудно было найти дерево, годное на брусья, потому он воротился домой поздно вечером. Остановившись перед входом в избу, он увидел плачущую Мотруну.

Глаза цыгана налились кровью, щеки запылали, в голове его мелькнула мысль, что кто-нибудь обидел жену, бросив свою ношу, встревоженный цыган подошел к ней.

Мотруна вздрогнула, услышав нежданный шум, хотела бежать навстречу раздраженному мужу, но остановилась.

— Что с тобой, Мотруна? Тебя обидели эти проклятые гады? — спрашивал цыган, сжимая свои могучие кулаки. — Клянусь, — прибавил он, — я не вытерплю более, уж коли пропадать, так пропадать, а я им устрою праздник, полетят они все к чертям!.. Пусть погибнут в огне, пропадай они, как собаки!

Говоря это, цыган был так страшен, глаза его так дико сверкали, что Мотруна, крестясь, отступила от него.

— Ах, Тумр, перестань, что попусту сердиться? Ничего не случилось, ничего, мой милый.

— О чем ты плачешь?

— Сама я сделала глупость, — сказала Мотруна, думая скрыть от мужа свои похождения, — ведра пропали.

— Ведра? Как так?

— Поленилась идти к колодцу, а пошла к пруду, там вода быстро бежит, я упустила ведра, а вода и унесла к мельнице.

Цыган пристально посмотрел ей в глаза и отрицательно покачал головой.

— Ведь там коноплю мочат, — с расстановкой произнес кузнец, — небось, ты не пошла бы туда, а если бы и так, то ведра не поплыли бы далеко, там весь берег зарос. Нет, тут что-то не так, не обманывай меня, Мотруна.

Трудно было Мотруне лгать перед мужем, стыдливый румянец окрасил ее щеки, она произнесла что-то невнятно и пожала плечами.

— Говори, Мотруна, правду, ведь я все узнаю.

— Да я уж говорю тебе, как было, — отвечала смущенная жена, переступая порог избушки.

Цыган последовал за нею и увидел узелок с рожью, брошенный Мотруной посреди избы.

— А это что?

— Мерка ржи, я купила у мужика из Рудни за пятнадцать копеек.

— За пятнадцать копеек? — недоверчиво произнес цыган. — Нет, не правда, быть не может, говори правду, Мотруна, грешно тебе лгать передо мною! Ты плакала… Тут что-нибудь не так, я узнаю, я все узнаю.

Мотруна молча перебирала концы передника.

— Ты напугал меня, ты такой сердитый, — медленно отвечала жена. — Зачем тебе сердиться, мало, что люди против нас?

— А если бы я дал слово, что без твоей воли ничего не стану делать?

Мотруна отворотила лицо, смоченное слезами.

— Я расскажу тебе, как было. Легче будет на сердце, только скажи, ты мстить не будешь, не правда ли?

— Видит Бог, не буду, пока еще хватает терпения, уж очень много я перенес обид и часто прощал. Говори же скорее!

Мотруна начала рассказ, по временам прерывая его слезами и умалчивая о том, что говорил ей Максим, прогнав со двора.

Молча, понурив голову, почти не переводя духа, слушал цыган печальную повесть.

— Собаки! — закричал он, когда Мотруна, кончив рассказ, залилась слезами. — Не нужна мне их помощь, прочь их милостыню! Издохну как собака, а не трону я зерна этой проклятой руки!

— Филипп не виноват, — боязливо произнесла Мотруна.

— Филипп — баба! — крикнул цыган. — Боится меня, боится брата, сует тебе милостыню, чтобы отвязаться! Завтра же брошу ему в рожу!..

— Ради Бога, — бросаясь к нему, прервала жена, — и его, и меня, и себя погубишь! Максим как узнает, просто загрызет его бедного: за его же добро накличем беду. Этого я не позволю!

— А ты ела бы этот хлеб? — спокойно возразил цыган. — Тебе, сестре, как собаке, бросили кусок… Подавись ты этим хлебом!..

— Выбрось его, только не отдавай брату, — кричала Мотруна, — не губи его, не губи меня!

Ответ Тумра был прерван стуком в неплотно запертую дверь.

Шум этот так странно прозвучал в ушах одиноких изгнанников, что оба они в испуге переглянулись и остановились среди избы. Цыган, предчувствовавший беду, — он всего начинал бояться — бросился к двери, готовый грудью встретить врага.

В воображении Мотруны мелькнули тени покойников, мстительный образ отца, и она невольно перекрестилась.

— Кто там? — громовым голосом закричал цыган, отпирая дверь и стараясь проникнуть в непроглядную тьму.

— А, а, добрый вечер! Добрый вечер! Цыц! Не бойтесь! Ведь голышу разбойники не страшны, у вас, чай, нечем поживиться.

Слова эти принадлежали заике Янке-дурачку, странная фигура которого обрисовалась перед изумленным хозяином лачужки, он тащил на плечах ведра с водою и насилу переступил порог.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: