XII
На другой день, рано утром, Аза была еще в барском доме, а цыганский лагерь на выгоне был уже снят. Цыгане укладывались: дети подавали старику кузнечьи орудия, которые он укладывал в свой вурдэн,[15] женщины свертывали свои пожитки, безмолвная мать, по обыкновению, равнодушно смотрела на сборы. Много было хлопот, еще больше писку и крику.
С отдаленного холма Тумр наблюдал за движениями хорошо знакомых ему лиц, и какое-то непонятное чувство шевелилось в его груди: не жаль ему было старика Апраша и прочих цыган, единственных его родственников в целом мире, а между тем, в минуту расставания, когда он должен был остаться один-одинехонек, кровь заклокотала в его висках, и сильнее забилось стесненное сердце. Будущность предстала ему, мрачная, полная страшных тайн, как бурная осенняя ночь, в темноте которой свистят только вихри и мелькают привидения. Без куска хлеба, без приюта, без друга, Тумр все-таки решился остаться ради девушки, на которую не позволялось ему даже взглянуть издали.
"Что будет завтра? — думал он накануне, засыпая в терновых кустах. — Кто знает? Может быть, умру с голоду, или поймают меня, как бродягу, или я терпением и упорством добуду себе кров и мирный приют?"
Надежда обещала немного, боязнь вызывала грозные привидения, грусть по уезжающим сжимала сердце, однако Тумр не торопился с места, когда заскрипел цыганский вурдэн, и только закрыл глаза и погрузился в какую-то сонную думу, которая не походила ни на сон, ни на действительность.
Апрашев вурдэн был уже за селом, когда через поля и огороды, запыхавшись, прибежала Аза в прежней цыганской одежде, лицо ее разгорелось от бега, она была безмолвна и мрачна.
— Ты здесь? — сказал Апраш с усмешкой. — А я было уже сокрушался по тебе.
— Как видишь, старик, но сжалься надо мной, ступай живее, меня так и тянет назад, не смею оглянуться: и грустно мне, и больно… Ну, скорее в путь с цыганской песнью!..
— Гаджи!.. — с упреком произнес Апраш, погоняя ленивую лошадь. — Запой веселую песню, да завяжи глаза, а мы поможем, возьми флягу, глотни таргимому,[16] как раз от сердца отляжет.
— Тумр… где он?
— Друкалескро-чал, гаджискрират![17] Остался со своими гаджами! Пропадай он с ними!
Разговаривая таким образом, цыгане спустились в глубокую долину, и деревня скрылась из их глаз. Аза шла не оглядываясь, молча, и, как бы опасаясь погони, все ускоряла шаг, другие едва поспевали за нею.
Вдруг послышался конский топот, всклубилась пыль, и всадник, обогнав Апрашеву повозку, подскакал к цыганке, которая даже не вскрикнула, когда он схватил ее за плечи.
— Что это значит? — прозвучал дрожащий, сильный голос пана Адама. — Что это значит?.. Аза, скажи мне, что это значит?
— Что?.. — холодно отвечала цыганка. — Просто мы идем на другое место.
— И ты идешь с ними?
— А мне оставаться что ли в твоей клетке?
— Ты не пойдешь! Я тебя не пущу.
Девушка дико захохотала.
— Не пустишь? По какому праву?..
— Ты обещала остаться.
— Никогда! Никогда!.. Зачем мне оставаться?.. — прибавила она с расстановкой. — Чтобы через неделю ты выгнал меня или бросил, как объеденную кость, кому-нибудь из своих слуг, как бывало с другими?
Адам остолбенел.
— Я тебе дам, — сказал он, задыхаясь, — все, чего ты только захочешь!
— О, о! — возразила девушка, качая головой. — А если б я захотела от тебя обручального кольца?
— Ты смеешься?
— Может быть, ну, а если б захотела?
— Кольца желать не можешь, ты знаешь, что я его тебе дать не могу.
— Ну, не хочу я ни тебя, ни твоего кольца, ни твоего дома… ничего не хочу! А ты думал, что я долго уживусь в твоем доме, в этой клетке, замкнутая, как невольница? Нет, это житье не по мне, оно годно только для вас, маменькиных сынков, стариков без крови и сердца. Посмотрела и будет с меня! Счастливо оставаться, паныч! Апраш, трогай!
Опять заскрипел цыганский вурдэн, Аза пошла впереди, а Адам долго стоял на одном месте, бледный, разгневанный, бессильный, долго перебирал он в своей голове сухие, холодные, мертвые, как осенние листья, мысли… Наконец он зевнул, поворотил лошадь и медленно, ворча себе под нос, потащился к своей усадьбе.
XIII
Тумр остался один. Сначала он должен был скрываться от Лепюка, который проведал, что он бросил своих и скитался в околодке. К счастью цыгана, обывателям Стависок нужен был кузнец. Узнав о желании его поселиться у них, некоторые хозяева даже решились просить у пана на то позволения и, взяв с собою будущего кузнеца, отправились на барский двор. Но пан Адам в это время проклинал всех цыган на свете и клялся отомстить целому их племени. С гневом выслушал он просьбу крестьян и прогнал их всех.
Тумр был в отчаянии.
— Кончено! — вскричал он. — Теперь остается одно из двух — повеситься или бежать.
— Не торопись, — сказал войт, положив ему руку на плечо. — Не знаешь людей, так и не суди вперед. Не в пору сунулись, вот он и выгнал, что ж, подождем: пан погневается, погневается, да забудет. Посмотри, как некому будет подковать его верховую лошадь, тогда на все согласится. Не унывай, дело еще уладится, а покамест послужил бы ты у меня.
Так и случилось. Пан Адам вскоре забыл и гнев, и цыган, и цыганок для тридцатилетней француженки-гувернантки, сманенной у соседа, некрасивая, немолодая вдова, — как давно и по ком она вдовела, никто не мог сказать, — очень ловко вела своего поклонника на привязи к самому алтарю. Войт улучил благоприятное время и испросил у пана позволения Тумру поселиться в Стависках.
Лепюк ужасно рассердился, когда узнал это. Он старался, сколько мог, вредить бедному цыгану, но не смел идти против воли пана и мира, воспоминание о собственном цыганском происхождении зажимало ему рот.
"А! — рассуждал он про себя. — Ему позволили поселиться у нас, посмотрим: пусть себе живет, но пока я жив, прежде черта съест, чем женится на моей Мотруне! Не допущу, чтобы цыганская кровь еще раз привилась к моей семье!"
Когда пришлось отводить место под избу и кузницу, Лепюк так мутил и хитрил, что место отвели цыгану за околицею, на пустыре, против кладбища. Сначала вызвались было миром поставить хату, но когда дошло до дела, Тумр скоро убедился, что кроме своих двух рук ему неоткуда ждать помощи. Он не роптал: дано ему то, чего он просил, клочок земли и позволение селиться, он больше не смел требовать, чтобы и того не лишиться.
Печально было отведенное ему место — совершенно место ссылки, почти на краю кладбища, далеко от деревни, так, что и голоса человеческого не слыхать, неоткуда взять ни огня, ни воды, при будущей хате ни деревца, ни запасного клочка земли. Но для изгнанника, не имевшего ничего, и это было богатством. Когда настала ночь, Тумр лег на голой земле и все думал, как бы ему выстроить хату. Ни на чью помощь не мог он рассчитывать, никого не мог просить. Лепюк перешел ему дорогу.
На другой день встал он на заре и принялся осматривать свой участок. Он увидел обрыв горы: в голове его мелькнула мысль к обрыву прислонить хату, и радостная улыбка озарила его лицо. Глина для обмазки под рукою, но из чего сделать стену? Думал он, думал и наконец отправился к войту за советом. Хозяин уже собирался в поле.
— Ну, что скажешь, пан мастер? — спросил старик.
— Да, что сказать, пан, — отвечал Тумр, — кажись, ни от громады, ни от пана мне хаты не дождаться, все завтра, да завтра, ничего из этого не будет.
— Не знаю, не знаю, — чуть слышно произнес войт. — Я сам думаю, что на завтра надеяться плохо. Ну, что ж ты думаешь?
— Да думаю сам строить себе хату.
— Сам? Как? Наймом?