Потом следует отчет, состоящий из двух частей — на английском и датском языках. Его я тоже листаю. В нем идет речь о спасательной экспедиции из Хольстейнсборга на вертолете к глетчеру Баррен. Вертолет не смог приблизиться к месту происшествия из-за опасности схода лавин, вызванных шумом двигателя. Поэтому он вернулся назад, а вместо него послали «Чероки 6-3000», что это такое, я не знаю, но написано, что садиться пришлось на воду, а на борту были летчик, штурман, врач и медсестра. Есть также краткий отчет спасательной команды и заключение врача из больницы. Погибших было пятеро. Финн и четыре эскимоса. Одного из эскимосов звали Норсак Кристиансен.
В отчете двадцать страниц приложения. Список привезенных в Данию минералогических проб. Финансовый отчет. Длинный ряд снятых с самолета черно-белых фотографий глетчера, который, разделяясь, охватывает светлую скалу, напоминающую усеченный конус.
В пластиковой папке содержатся копии двух десятков писем, связанных с транспортировкой тел.
Все выглядит четко и правильно. Трагично, но все же не более чем несчастный случай. Ничего такого, что могло бы содержать в себе объяснение тому, что два года спустя в Копенгагене с крыши падает маленький мальчик. Появляется мысль — уж не приснилось ли мне все? Мысль, что я ошиблась. Что все это лишь плод моего воображения.
Только сейчас я начинаю чувствовать, насколько душно в этой комнате от прошлого. От вереницы дней, вереницы цифр, вереницы людей, которые каждый день, из года в год, в столовой съедали по паре бутербродов и распивали бутылочку пива на двоих с Амандой, но всегда только одну бутылочку, за исключением Рождества, когда лаборатория к рождественскому обеду выставляла четверть химической бутыли 96-градусного дезинфекционного спирта. Архив кричит мне о том, что они были довольны. То же самое было написано в той книге, которую я читала в библиотеке, и то же самое говорила мне Эльза Любинг: «Мы были довольны. Это было хорошее место работы».
Как уже часто бывало, я чувствую толчок в груди, прикоснувшись к чему-нибудь, приняв участие в чем-нибудь. В Туле и Сиорапалуке никогда не спрашивали, кто ты, потому что все были охотниками, все чем-то занимались. В Дании ты — наемная рабочая сила, и сознание того, что вот сейчас ты должен засучить рукава, засунуть карандаш за ухо, схватить резиновые сапоги и идти на работу, наполняет твое существование и придает ему особый смысл. А после работы смотришь телевизор, или навещаешь друзей, или играешь в бадминтон, или же идешь на компьютерные курсы. А не ведешь подвальное существование на Странбульвар глубокой ночью накануне Рождества.
Не первый и не последний раз ко мне приходят эти мысли. Что заставляет нас по собственной воле искать погружения в депрессию?
Когда я закрываю папку, у меня появляется одна мысль. Я снова открываю ее и смотрю медицинский отчет. Там я кое-что нахожу. И тут я понимаю, что все мои старания были не напрасны.
В Гренландии я встречала женщин, которые, лишь только обнаружив, что они беременны, неожиданно становились осторожны с собой, как никогда раньше. Именно такое чувство охватывает меня сейчас. С этого момента мне надо беречь себя.
Движение на улице стихло. Я не ношу часов, но сейчас должно быть около трех. Я выключаю фонарик.
В здании тихо. В этой тишине вдруг слышится какой-то непонятный звук. Он раздается слишком близко, чтобы иметь отношение к улице. Но он тих, как шепот. С того места, где я сижу, дверной проем выглядит слабо светящимся сероватым прямоугольником. Я смотрю на него, и тут он вдруг исчезает. Кто-то вошел в комнату, кто-то, кто своим телом заслоняет свет.
Наклонив голову, я могу сквозь полки следить за движением. Я снимаю сапоги. Они не годятся для того, чтобы бегать. Я встаю. Немного поменяв положение, я вижу на фоне слабо светящегося дверного проема фигуру.
Нам кажется, что страх имеет пределы. Это только пока мы не встретились с неизвестным. У всех нас есть безграничный запас ужаса.
Крепко ухватившись за один из стеллажей, я опрокидываю его на вошедшего. Когда стеллаж слегка наклоняется, выпадает одна из папок. Это служит ему предупреждением, и он, выставив руки, останавливает падающий стеллаж. Сначала раздается звук, как будто ломаются кости предплечий. Потом кажется, будто на пол упало пятнадцать тонн книг. Он не может отпустить полку. Но она всей своей тяжестью лежит на нем. И его ноги медленно начинают подгибаться.
Бо́льшая часть людей пребывает в заблуждении, что насилие всегда оборачивается в пользу физически сильного. Это не так. Исход драки — это всегда вопрос о том, кто кого опередит в первые минуты. Когда я, проведя полгода в школе Ругмаркен, переехала в школу Скоугор, я впервые всерьез столкнулась с классическим датским преследованием тех, кто не похож на других. Там, где я раньше училась, все мы были иностранцами, все были в одной лодке. В своем новом классе лишь я одна имела черные волосы и говорила на ломаном датском. Один мальчик, на несколько классов старше меня, был особенно жесток. Тогда я узнала, где он живет. Встала рано утром и стала ждать его в том месте, где он переходил Скоусховедвай. У него было передо мной преимущество в пятнадцать килограммов. И у него не было никаких шансов. Он так и не получил тех нескольких секунд, которые были ему необходимы, чтобы прийти в боевую готовность. Я ударила его прямо в лицо и сломала ему нос. Потом ударила его ногой сначала по одной, потом по другой коленной чашечке, чтобы опустить его до более оперативной высоты. Потребовалось наложить двенадцать швов, чтобы поставить на место его носовую перегородку. Никто никогда так и не поверил, что такое могла сделать я.
На этот раз я тоже не стою, ковыряя в носу, в ожидании, когда наступит Рождество. Я снимаю со стены одну из латунных труб, на которой прикреплены пятьдесят топографических карт, и ударяю его изо всех сил по затылку.
Он сразу оседает. Стеллаж падает на него. После этого я жду. Чтобы посмотреть, нет ли с ним приятелей. Или собачки. Но не слышно никаких других звуков, кроме его дыхания под тридцатью метрами стеллажей.
Тогда я освещаю фонариком его лицо. На нем лежит слой книжной пыли. Удар повредил ушную раковину. Он в черных спортивных брюках, темно-синем джемпере, черной шерстяной шапочке, темно-синих спортивных тапочках и с нечистой совестью. Это механик.
— Питер, — говорю я. — Ах ты, Питер-растяпа.
Он ничего не может ответить из-за стеллажа. Я пытаюсь оттолкнуть стеллаж в сторону, но его невозможно сдвинуть с места.
Приходится отказаться от профессиональных мер безопасности и включить свет. Я начинаю сдвигать книги, папки, отчеты и массивные стальные книгодержатели со стеллажа. Мне надо освободить три метра. На это уходит четверть часа. После этого я могу приподнять стеллаж на сантиметр, и он сам может выбраться из-под него. И подползти к стене, где он садится и ощупывает свой череп.
Только тут у меня начинают дрожать ноги.
— Я плохо вижу, — говорит он. — Кажется, у меня с-сотрясение мозга.
— Будем надеяться, — говорю я.
Проходит еще четверть часа, прежде чем ему удается встать на ноги. И даже тогда он как Бэмби на льду. Еще полчаса уходит на то, чтобы поставить стеллаж. Приходится вынимать все бумаги, а затем ставить их на место. Становится так жарко, что мне приходится снять юбку и работать в колготках. Он ходит босиком, по пояс голый, периодически его бросает в жар, начинаются приступы головокружения, и он должен делать передышку. Потрясение и вопросы, на которые нет ответов, витают в воздухе вместе с пылью, которой достаточно, чтобы наполнить целую песочницу.
— Здесь пахнет рыбой, Смилла.
— Тресковая печень, — сообщаю я. — Говорят, очень полезно.
Он молча смотрит, как я открываю электрический сейф и вешаю на место ключ. Потом мы закрываем за собой дверь. Он ведет меня к выходящей на Сванекегаде калитке в изгороди. Она открыта. Когда мы проходим через нее, он наклоняется над замком, и тот щелкает.
Его машина стоит на следующей улице. Мне приходится поддерживать его одной рукой. Другой я держу пакет для мусора, наполненный другими пакетами для мусора. Полицейская патрульная машина медленно проезжает мимо нас. Но не останавливается. Так много всего можно увидеть на улицах в это время. Должны же люди иметь возможность проводить время так, как им нравится.