Больше он ее никогда не встречал. После войны, правда, сделал робкую - по его возможностям - попытку разыскать. Голиков лично ему ответил, что в Главном управлении кадров Советской Армии "данных о нынешнем местонахождении подполковника-хирурга Глафиры Ферапонтовны Гонецкой, которая демобилизовалась в сентябре 1945 года приказом по ставке войск Дальнего Востока, г.Хабаровск, не имеется". И позвонил в Киев, доложил члену Политбюро о планировавшихся перестановках в руководстве Одесского военного округа (маршал Жуков), и, как бы между прочим, поинтересовался, стоит ли продолжить розыски.

- Нет, - быстро ответил Хрущев, уловив в интонациях дошлого кадровика скабрезные нотки. - Не надо. - Выждав паузу, добавил деловито: "Она спасла жизнь моему заму. Да разве найдешь всех и каждого, с кем свела нас фронтовая судьба..."

О разговоре Голиков письменно доложил Берии, однако донесение это в особое досье на Хрущева, бывшего в ту пору первым секретарем ЦК КП(б)У, не попало. Ни в юности, ни в зрелые годы в особом любвеобилии, непреодолимой тяге к прелестному полу замечен он не был. На него цепкое недреманное око хранило куда более весомый компромат - копии сотен расстрельных списков по всей Москве, по всей Украине, все с его, Никиты Сергеевича Хрущева, уверенно твердой подписью. И годы, самые что ни на есть "строгие", "очистительные" годы - тридцать пятый, тридцать шестой, тридцать седьмой, тридцать восьмой. А красочные художества сына от первой жены Леонида - и довоенной поры, киевской, его "веселые" похождения в компании налетчиков и воров; и военной, куйбышевской, убийство майора в пьяной ресторанной драке... А тайно сделанные фото Микиты (как звал его Хозяин), танцующего гопак на уставленном яствами и винами обеденном столе в Кунцево в компании пьяно хохочущих "соратников". Все эти бумаги и фотографии были изъяты при обыске в особняке Берии на Садовом Кольце в июне пятьдесят третьего года.

- Тебе будет любопытно освежить в памяти некоторые вехи твоей биографии, - сказал глухим безразличным голосом Маленков, передавая Хрущеву четыре пухлые папки.

"И лицо бабье, и фигура, и голос", - с неприязнью подумал Хрущев, с опаской принимая от друга Георгия таинственные материалы.

- А мое приданое побогаче, - Маленков кивнул на конференц-стол, на котором такие же черно-серые папки выстроились в два ряда. - Сволочь этот Лаврентий! Другом верным прикидывался, а на деле змеей подколодной оказался.

И всю ночь двадцать пятого июня Хрущев читал, а потом уничтожал все эти обличения, доносы, пасквили. Машины, превращающей документы в "лапшу" еще не изобрели, и он рвал их, кромсал, жег в печке - зло, ожесточенно, остервенело. "Насобирал гад, назаготовил, под монастырь хотел подвести! Накося, выкуси, ядрена вошь!"

Арбат поднялся с травы, ткнулся мордой в ноги хозяина. Хрущев посмотрел в умные глаза овчарки. С некоторых пор матерый пес неотступно, как привязанный, следовал за ним по пятам. Сложив стульчик-трость, Хрущев долго прицеливался фотоаппаратом (великолепная "Яшика", подарок мужа Юлии Льва) в Арбата, ждал, пока он улыбнется, ловил лучи солнца на ветках деревьев. Наконец, дважды щелкнув, медленно двинулся назад к даче: "Пойдем, Арбат. Нас, поди, потеряли. Время обеда. Голод не тетка".

С удовольствием похлебав украинского борща и воздав должное великолепным вареникам "з мьясом" и "з вышнею", любимым блюдам с детства, Хрущев уселся в свое кресло на веранде, положил на маленький столик томики Толстого и Щедрина, стал смотреть на облака, на сосны и яблони, на цветы в саду.

- Тебе что-нибудь нужно? - спросила Нина Петровна, заботливо укутав его ноги пледом. Он ничего не ответил, и она, молча постояв подле него с минуту, тихонько ушла в дом. Да, теперь он был молчалив, за весь день мог сказать лишь два-три слова. Как-то ему попались на глаза щемящие сердце поэтические строки:

"Отговорила роща золотая

Березовым, веселым языком,

И журавли, печально пролетая,

Уж не жалеют больше ни о ком.

Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник

Пройдет, зайдет и вновь оставит дом..."

Он не стал читать их вслух своим близким. Однако, про себя теперь повторял частенько. Произнес он их шепотом и сейчас. Забавная пичужка, сидевшая на перилах веранды, склонив головку, словно прислушивалась к печальным песенным слогам. "Точно такая же птичка села мне на плечо, когда я однажды пас помещичьих коров на дальнем лугу, - вдруг вспомнил он. - Мне было лет четырнадцать; вечером я пришел домой и рассказал об этом, мама вздохнула - то не к добру. И точно - в тот же день помер дед Савва... Да, "веселое" у меня было детство: сначала пас я телят, потому сам теленком был. Стал постарше - овец доверили. И уже на последнем курсе этих пастушьих университетов сподобился чести буренок пестовать. Едва дождался, когда пятнадцать лет стукнуло. На завод учеником приняли, я гордился, я уже тем был счастлив, что из едока становился кормильцем. Не сразу, знамо дело".

Хрущев перевел взгляд с яблонь на небо. Чистое, глубокое, голубовато-белесое. Солнце уже заметно клонилось к верхушкам высоких сосен и в далекой небесной выси его лучи золотили кучерявое облачко. Медленно-медленно плыло оно по пустынному небосводу - красивое, загадочное, одинокое. "Одиночество, - вздохнул он. - Неужели каждый человек обречен на него на старости лет? Друзья отходят по разным причинам - болезни, смерть, боязнь якшаться с опальным лидером; родственники помоложе ведрами глотают свои заботы, постарше сами окутаны холодом одиночества. Хорошо, что есть память. Пока она остается, у тебя есть все радости прошедших лет. Мои бывшие "соратники" - все эти Кириленки, Пельши хотят запретить мне писать мемуары. Как это ловко отчубучил Есенин? Вот - "...А не хотите ль пососать у мерина?" Никто не может мне этого запретить. Никто!"

Хрущев взял в руки несколько страниц, перепечатанных женой с магнитофонной ленты. Диктовал он каждый день по утрам, иногда добавлял и днем. Работа Нины Петровны ему не понравилась. Она неловко стучала четырьмя пальцами, а он привык к машинисткам-ассам, которые могли в час выгнать полсотни страниц. "Так ты будешь печатать до морковкина заговенья", недовольно пробурчал он, и больше пленок она от него не видела, все получал теперь Сергей...

Облачко словно растаяло от солнечного тепла. Хрущев закрыл глаза и перед его мысленным взором возникли контуры металлургического завода, в контору которого его привел погожим сентябрьским утром отец. Хозяином завода был немец, и с детских лет и на всю жизнь у мальчика возникла ненависть к "заморским буржуям". С годами она только окрепла - ведь он работал и на шахтах, владельцем которых был француз, и на химических заводах, которые принадлежали бельгийцам. И в гражданскую Никита воевал и с белогвардейцами и с интервентами.

Контуры завода... На масленицу для заводских хозяева устраивали всяческие забавы. Одной из самых популярных был кулачный бой со знатными призами для победителей - двадцать пять целковых серебром. Самыми шумными зрителями были пацаны. И среди них самый горластый - шестнадцатилетний белобрысый крепыш Никита. В почетном кресле главного судьи степенно попыхивал замысловатой заморской трубкой брат владельца завода десятипудовый герр Герман Шлицгофф. Центральных пар три. Широкоплечий Ванятка-Кочерга легко одолел Степана Рябого.

- Давай, руки-крюки! - подбадривали Ивана дружки и брательники, известные на всю слободку бражники и драчуны. - В рыло его, в рыло!

И с каждым ударом одобрительно гукали, и хыкали, и гоготали. Но когда минуты через три Степан, получивший страшный удар раскрытой пятерней по лицу, упал навзничь и снег у его изголовья, проворно устроенного кем-то из его же овчинки, обильно окрасился алым цветом, толпа разочарованно загудела. "Гарний, найкращий бiй - протяжный бiй. А лише три хвилинки хiба ж це видовище?"

Во второй паре сошлись могучий, вечно угрюмый Опанас Кривой (левый глаз ему вышибли в одной из пьяных драк в местной корчме) и волоокий красавец Володiмир-Лукавий. Верткий, ловкий, за полчаса он так измотал своего грозного, напролом прущего, малоповоротливого соперника, что молниеносный коварный удар под дыхало внезапно завершил поединок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: