— Кто украл? — спросил он.
— Пейте, — не отвечая Глебу, приказал Ленька, бросив мясо на пол и протягивая чашки. — Только не спешите…
Он сидел, не сводя глаз с Глеба все время, пока мы пили бульон.
— Мы с Пастоленко сварили, — проговорил Ленька. — Хороший? Нет, больше нельзя; утром еще принесу.
— А Мотька на Леньку брехал. Вот дурной! — улыбнулся Глебушка, когда Ленька вышел, унося на плече телячью ногу.
Я ничего не ответил. Мне хотелось только есть и спать, больше ни о чем думать я не мог.
Когда я проснулся, было совсем светло. По изолятору ходил доктор в белом халате, довольный и веселый.
— Дело пошло на поправку, — заметил он, подходя к койке. — И пора…
Глеб еще спал.
После полудня сразу, как только мы пообедали, в коридоре послышались спорящие голоса. Кто-то, кажется Фунт, настойчиво говорил:
— Мы на минутку только. Спросим — и назад.
— Алексей с Глебом больны ведь. Зачем их волновать? — недовольно возражал доктор.
Все-таки ребята своего добились. К нам вошли Лида Быковская, Фунт и Аршанница. Они расселись — Аршанница на подоконнике, а Лида с Фунтом на табуретах. Доктор с сердитым и встревоженным лицом стоял в дверях.
— Ну, как вы себя чувствуете? — обычным своим ровным голосом спросила Лида.
Мы не отвечали, понимая, что ребята пришли вовсе не для того, чтобы справиться о нашем здоровье.
— Привычка у тебя тянуть, Лидка, — вмешался Аршанница, поднимаясь с подоконника. — Приходил кто-нибудь, ночью? — тихо и очень серьезно спросил он, переводя взгляд с Глебушки на меня.
— Да… — не сразу отозвался Глебушка.
— Кто? — набрав полную грудь воздуха, продолжал Аршанница. — Ленька?
— Да.
— Ну вот… — нахмурился Аршанница и, кивнув головой, шагнул к дверям, но на полдороге остановился: — Зачем приходил? Рассказывайте.
— Значит, и вы видели ногу? Сами видели? — нетерпеливо перебил Фунт Глеба.
…Мы остаемся одни. Глеб лежит на спине и быстро шевелит губами. Потом вдруг садится, свесив на пол тоненькие, как спички, ноги.
— Они на Леньку думают, да? — спрашивает он, взглянув на меня. — Конечно, на Леньку, — отвечает он сам себе, медленно одеваясь и непослушными пальцами застегивая пуговицы. — Вот дурные! Какие они дурные…
Я тоже одеваюсь, сам не зная зачем. У меня кружится голова и сами собой закрываются глаза, но я смотрю на торопливо одевающегося Глеба и стараюсь не отстать от него.
Когда мы заходим в клуб, никто даже не оборачивается на шум наших шагов. Ребята стоят тесным кругом, и из-за их спин, из центра круга, раздаются голоса; тихий и запинающийся — Ленькин, и требовательный, все более настойчивый, сердитый и громкий — Аршанницы.
Глеб садится на стул у дверей и слушает, вытянув вперед шею, шумно дыша полураскрытым ртом.
— Чего ж ты убегал? — допрашивает Аршанница.
— Не скажу… — отзывается Ленька.
— Погоди, скажешь… Откуда ты взял эту ногу, если не украл?
— Не скажу!
Я не вижу Ленькиного лица, но ясно представляю себе, как он стоит, опустив голову, не глядя на гневные лица коммунаров.
— Откуда ж ты взял ногу, если не украл? — зло и нетерпеливо повторяет Аршанница.
— Не скажу! — эхом отзывается Ленька.
— Вот что, ребята, — решает Аршанница, — раз не хочет отвечать, пусть забирает чертово мясо и выкатывается из коммуны. К черту!.. Мотька, принеси ногу.
Круг расступился, открывая дорогу Политноге, и мы увидели Леньку. Я не успел рассмотреть его лицо; помню только, что оно было совсем не таким, как я себе представлял: совершенно белое (только в ту секунду я понял, что это значит, когда говорят — белое, как бумага), высоко поднятое, с крепко сжатым ртом, с сухими глазами и неподвижное. Может быть, и Ленька заметил Глебушку, потому что он вдруг качнулся вперед, как будто хотел подойти к нам, но не двинулся с места.
Круг замкнулся. Я обернулся к Глебу. Из его широко раскрытых глаз текли слезы.
Я знал, что Глеб сейчас единственный человек в коммуне, который верит Леньке, ни капельки не сомневаясь в нем.
В комнату влетел Мотька. Задыхаясь от быстрого бега, он закричал:
— Ребята! Там две ноги. Честное комсомольское!
Все отхлынули от Леньки и окружили Политногу. Он стоял важный, с таким выражением, как будто ему хочется не то расплакаться, не то рассмеяться.
— Две ноги! — повторил Мотька.
Ленька как стоял, сел прямо на пол посреди комнаты, но почти сразу поднялся и шагнул к нам. В этот момент появился доктор, схватил нас за руки и потащил в изолятор. Лицо у него было такое сердитое, что мы не стали спорить.
— Совершенное отсутствие дисциплины! — бормотал доктор, спускаясь по лестнице. — Ребята, которые знают только «хочу» и совершенно не знают слова «должен»!
Теперь я убежден, что он был неправ тогда, да, вероятно, и не думал того, что говорил.
Мы шли послушно и не спорили. Шум голосов в клубе удалялся и наконец совсем затих.
После обеда явился Мотька, как всегда с последними новостями: вторая нога, та, что появилась после Ленькиной, — вся в грязи, пыли, значит, валялась где-то на чердаке, и еще Август отыскал на ней синюю продотдельскую печать. А где Ленька добыл мясо, откуда притащил, это неизвестно; Колычев молчит, а Август запретил расспрашивать его.
Мотька не выбегает — от важности он как бы выплывает из изолятора.
Значит, вор держался, держался и все-таки не выдержал.
Я лежу и думаю об этом, и об этом думают, вероятно, все коммунары. Что-то чужое и злое вошло в коммуну, но мы и не подумали отступить перед этим, сдаться. Коммуна победила — иначе и быть не могло.
Я задумался и даже не заметил, что в комнату вошел Ленька. Он сидит на Глебушкиной койке, держит его за руку, и они с Глебом о чем-то переговариваются.
— Никому не скажешь? Честное слово? — шепотом спрашивает Ленька Колычев.
— Честное слово!
— Никому и никогда?
— Никому и никогда!
Я закрыл глаза и стараюсь дышать так, как дышат во сне.
— Это Борис Матвеевич достал, — еще тише, почти беззвучно, шепчет Колычев. — Я как приехал ночью к нему на Шатуру, он сразу достал.
— Борис Матвеевич… — повторяет Глеб.
— А говорить никому не велел; пусть, значит, ребята думают, что украденное вернули, — продолжал Ленька.
Больше они ничего не говорят.
Я лежу и думаю: «Кто же все-таки вор?» Но этого мне так и не удается узнать. Да это и не самое важное. Кто бы он ни был, самое важное в том, что он сдался, что мы сильнее!
В ПОЛЬЗУ ГОЛОДАЮЩИХ
В комнате накурено, шумно, и, несмотря на тесноту, все время появляются новые группки комсомольцев; они разбиваются на пары, пристраиваясь к длинной очереди.
— Товарищи! — встречает вошедших секретарь райкома комсомола Костя Ерохин. — В Поволжье голод! Райком призывает вас собирать в пользу голодающих так, как выполняют боевой приказ. Поясняйте терпеливо, огненным словом поясняйте, что деньги — это хлеб, а хлеб — жизнь.
Голос у Ерохина охрипший, глаза усталые, но твердые и решительные. С плаката Компомгола, подтверждая каждое слово секретаря, смотрит женщина с окаменевшим от горя лицом. За нею выжженная, изрезанная трещинами степь.
— Поясняйте, какое горе у республики, — говорит Ерохин.
Мы с Мотькой знаем, что отца и мать Кости — красных партизан — деникинцы живыми сожгли в избе, что сам он чудом спасся. Убежал и воевал у Буденного. Вот какой это человек!
На столе жестяные кружки, продолговатые пачки лозунгов и отчетные талоны из толстой зеленой бумаги; сколько положат денег в кружку, на столько надо оторвать талонов и отдать жертвователю.
Всем имуществом распоряжаются две девушки — одна высокая и строгая, другая медлительная, с добрым и широким веснушчатым лицом. В руках у девушек бронзовые печати и закоптелые бруски сургуча. Получив запечатанную кружку и расписавшись, сборщики протискиваются к выходу.