- Зачем же вы ее, мой голубчик, вырезали-то? - говорил с добродушным упреком Фридрих Фридрихович.
- А что-с?
- Да ведь она ж нужна вам.
- Я теперь сто раз кряду нарисую вам ее на память, - отвечал небрежно Истомин.
- Только она что-то, знаете, как будто... изменена в чем-то.
- Да, выражение, конечно... Это делает масса новых впечатлений, которые охватывают ее... Это так и нужно.
- И есть что-то страшное, - заметила бабушка.
- Да-да, именно страшное есть, - утверждал пастор, вертя мизинцем свободной руки над бликами, падавшими на нос и освещенную луной щеку русалки.
- Гм! наша Маньхен попадает на историческую картину, которою будут восхищаться десятки тысяч людей... Бог знает, может быть даже и целые поколения! - воскликнул весело Фридрих Фридрихович, оглядываясь на Маню, которая только повернулась на ногах и опять стояла на том месте, не сводя глаз с Истомина.
- Извольте, фрейлейн Мария, вашу картину, - произнес пастор, подавая ей картину.
Маня взяла этюд и, зардевшись, сделала Истомину полудетский книксен.
- Нет, господа, уж потрудитесь ваши подарки сами положить на ее совершеннолетний столик, - попросила нас Софья Карловна.
- Пожалуйте! - позвала она, подходя к двери своей крошечной гостиной.
Мы все довольно торжественно прошли с своими приношениями через маленькую гостиную и коридорчик и вступили в комнату новорожденной. Комната эта была вся освежена и глядела олицетворением девственного праздника Мани. На окнах были новые белые кисейные занавески с пышными оборками наверху и с такими же буфами у подвязей; посередине окна, ближе к ясеневой кроватке Мани, на длинной медной проволоке висела металлическая клетка, в которой порхала подаренная бабушкой желтенькая канарейка; весь угол комнаты, в котором стояла кровать, был драпирован новым голубым французским ситцем, и над этою драпировкою, в самом угле, склоняясь на Манино изголовье, висело большое черное распятие с вырезанною из слоновой кости белою фигурою Христа. Вся девственная постелька Мани, ничем, впрочем, не отличавшаяся от постели Иды Ивановны, была бела как кипень, и в головах ее стоял небольшой стол, весь сверху донизу обделанный белою кисеею с буфами, оборками и широкими розовыми лентами по углам. На этом столе посредине помещался на большом подносе очень хороший торт с латинскими буквами М и N. Около торта размещались принесенные сегодня пастором: немецкая библия в зеленом переплете с золотым обрезом; большой красный дорогой стакан с гравированным видом Мюнхена и на нем, на белой ниточке, чья-то карточка; рабочая корзиночка с бумажкою, на которой было написано "Клара Шперлинг", и, наконец, необыкновенно искусно сделанный швейцарский домик с слюдовыми окнами, балкончиками, дверьми, загородями и камнями на крыше. На чистом липовом ящике, из которого домик этот был вынут и в который он снова мог вдвигаться, на дощечке было тщательно выписано имя Германа Вермана, а ниже год, месяц и число настоящего празднества. Рядом с этим белым столом стоял роскошный, ажурный рабочий столик, отделанный внутри зеленою тафтою. Это был подарок матери. На этом столике лежало бархатное пальто, принесенное Бертой Ивановной, и сюда же Шульц положил соболевый воротник и муфту. Я положил сочинения Пушкина к стене на белом столике, а Истомин поставил на эти книги свою картину.
- Какая прекрасная работа! - сказал он, рассматривая деревянный швейцарский домик.
- Это наш добрый Герман сделал, - отвечала ему Софья Карловна.
- Прелестная, замечательная работа! - продолжал Истомин, обращаясь к Герману.
Тот заложил большой палец правой руки в петлю своего коричневого фрака и поклонился Истомину с достоинством.
Пастор, Ида и все, кроме бабушки, были в этой комнате, и целой компанией все снова возвратились в залу, где нас ждал кофе, русский пирог с дичинным фаршем и полный завтрак со множеством всякого вина. Софья Карловна беспрестанно выбегала и суетилась, Маня сидела возле бабушки; Берта Ивановна усердно кушала, держа как-то на отлете оба тоненькие мизинца своих маленьких белых ручек. Мужчины все ели очень прилежно, но Ида Ивановна все-таки наблюдала за ними и, стоя у стола, беспрестанно подкладывала то тому, то другому новые порции.
- Ешьте, - говорила она мне, кладя второй кусок очень вкусной рыбы.
- Полноте, Ида Ивановна! не могу никак, - отпрашивался у нее я.
- Ешьте-ка, ешьте, - отвечала она с вечным своим спокойствием, не принимая от меня никаких оправданий. С другими она поступала совершенно так же, только вместо фамильярного ешьте на все их отговорки тихо отвечала им кушайте.
- Не выбрасывать же стать, - шепнул я ей возле ее локтя.
Ида Ивановна с едва заметной улыбкой толкнула меня в плечо и опять потащила кому-то новый кусок жаркого.
Фридрих Фридрихович не уступал свояченице: как она угощала всех яствами, так он еще усерднее наливал гостей то тем, то другим вином. Даже когда пустые блюда совсем сошли со стола и половина Маничкиного торта была проглочена с шампанским, Фридрих Фридрихович и тогда все-таки не давал нам отдыха.
- Позвольте, господа, - говорил он, не выпуская никого из-за стола. Это все требуется непременно допить.
- Помилуйте, Фридрих Фридрихович, куда же нам еще пить! - отмаливались гости ввиду целых трех бутылок шампанского с подрезанными проволоками у пробок.
- Нет, позвольте! Это совсем невозможно так оставлять, - убеждал Фридрих Фридрихович. - Открытую бутылку нельзя оставлять в хозяйстве. Это, во-первых, значит, зло оставлять, а потом от этого, наконец, прислуга балуется.
- Пожалуйте-ка, - относился он, приближая горлышко бутылки к стакану пастора, - О, их кан нихт, либер гер Шульц! (О, я не могу, дорогой господин (нем.).) - отмаливался пастор.
- Ничего, господин пастор, ничего; это вас подкрепит, - убеждал Шульц и, дополнив стакан его аугсбургского преподобия, относился с теми же доводами к другим.
- Это вас подкрепит, - говорил он, упрямо заставляя нас непременно допить все, и прибавлял: - Пожалуйста, господа! пожалуйста, потрудитесь! пожалуйста, прошу вас, чтоб после нас люди не баловались.
Пастор, отстрадав, стукнул пустым стаканом и отдулся, а Шульц наступал на него снова, приглашая выпить "в пользу детских приютов".