Каковы бы ни были свойства тех печальных случайностей, которые дали строителю академии Кокоринову мысль, совершив свою работу, удавиться в построенных им стенах, а великому в истории русского искусства Карлу Брюллову другую, несколько банальную мысль снять на границе России белье, платье и обувь и нагишом перейти в Европу, где его иностранные друзья приготовили ему новое, не бывавшее в России платье, - тут, в обеих этих выходках - строителя академии и знаменитейшего из ее профессоров, есть что-то, отчего можно задуматься. Ученики Брюллова должны бы, кажется, припомнить этот аллегорический призыв к обновлению и сбросить свои демонические плащи, время которых, увы! невозвратно минуло. В наше время неудобно забывать, что как выпяленные из орбит глаза некоторых ученых, смущающихся взглядами подающей им жаркое кухарки, обусловливают успех людей менее честных и менее ученых, но более живых и чутких к общественному пульсу, так и не в меру выпяливаемые художественные прихоти и страсти художников обусловливают успех непримиримых врагов искусства: людей, не уважающих ничего, кроме положения и прибытка, и теоретиков, поставивших себе миссиею игнорированье произведений искусствами, опошление самих натур, чувствующих неотразимость художественного призвания.
Время громко говорит художникам: берите из своих преданий все, что не мешает вам быть гражданами, полными чувств гражданской доблести, но сожгите все, остальное вместе с старыми манкенами, деланными в дни младенчества анатомии и механики, и искреннее подайте, руку современной жизни.
Как ни старо аллегорическое сравнение жизни с морем, но не мешает иногда вспомнить и старое. Море выбрасывает все, что не умеет держаться на его волнах, борясь с дыханием,бурь и с грозой непогоды, но оно выбрасьшает и то, что падает на дно его бездн, будучи чуждо этим глубоким безднам.
Возвращаемся, впрочем, к нашим пирующим немцам и к их своенравному гостю.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Чем упрямее дулся Роман Прокофьич, тем усердней волочился за ним Фридрих Фридрихович. Не находя места прямому ухаживанию, он начинал это. издали, самыми окольными путями. Маневры Шульца в этом случае были презанимательны, и хотя это довольно часто напоминало "намеки тонкие на то, чего не ведает никто"; но Истомин понимал их, и все это, что называется, его все более накручивало и заводило. А Фридрих Фридрихович все-таки продолжал усердствовать. Он даже до того увлекся своей внимательностью, что в присутствии всех солидных немцев и самого пастора Абеля начал окончательно объявлять себя человеком русским и отдавать тонкое предпочтение всему русскому. Никогда не изобличая особенного знакомства с русской историей и геральдикой; Шульц вдруг заговорил о Строгановых, о госте Петре Строганове и немце Даниле Эйлофе, восставших за Шуиского против царика Тушинского. Тут в этих речах было все: и желание бортоваться борт о борт с фамилией Строгановых, и похвала Эйлофу, "немцу греческой веры", и" похвала самой вере греческой, и готовность Щульца во всем сделаться вторым Эйлофом.
От старых дней Шульц перешел и к настоящему времени.
- Что ж, - говорил он с мягчайшею скромностью. - У нас, в России, теперь, особенно при нынешнем государе, житье людям самое лучшее, как в чужих краях.
От вопросов столь крупной, так сказать, государственной важности дело точно в том же направлении доходило и до частностей: Шульц начал хвалить нашу общественную жизнь, наш Петербург с его каналами, мостами и Дворцами.
Кто-то похвалил Берлин.
- Помилуйте! - вступился Шульц. - Ну что там за Берлин! воробью летом напиться негде; а ведь у нас, ведь, это я, ей-богу, не знаю - ведь это Венеция!
- Да и лед в мае плавает, - подсказал Истомин.
Шульц рассмеялся и ударил Истомина товарищески по плечу.
В это время кто-то заговорил о театрах; какие театры в Берлине и в Вене; вспомнили о Янаушек и о Газе.
- Что ж Газе! Ну, что ж такое Газе! - восклицал с кислою миною Фридрих Фридрихович поклонникам немецкого Гаррика. - Видел-с я и Газе и Дависона, а уж я не говорю об этом черте, об Ольридже... но... но, я спрашиваю вас... ну что же это такое? Конечно, там в Отелло он хорош, ну ни слова - хорош; но ведь это... ведь это все-таки не то же, например, что наш Василий Васильевич, который везде и во всем артист.
На лицах немцев выразилось общее недоумение и даже перепуг.
Один недоумевающий немец, остолбеневший с куском говядины во рту, торопливо пропустил глоток вина и спросил:
- Это какой Василь Васичь?
- Да Самойлов-с.
- А-га, Самойлов! - произносил недоумевающий немец, точно проглатывал в несколько приемов большую маринованную устрицу.
- Да-с, да, Самойлов! Что может сравниться, я говорю, когда он произносит это, знаете: "О, защитите нас, святые силы неба!" О, я вам скажу, это не шутка-с!
- Очень хорошо, - соглашался недоумевающий немец, проглатывая вторую устрицу.
- Ну, зато уж опера русская! - заводила, покачивая головою, булочница Шперлинг.
- Да, опера того... нехороша была, не теперь-с, а была. - отвечал с соболезнованием Фридрих Фридрнхович, - но певцы хорошие все-таки всегда были. Итальянцы там, конечно, итальянцами; но да-с, а я ведь за всех этих итальянцев не отдам вам нашего русского Осипа Афанасьевича. Да-ас! не отдам! Осипа Афанасьевича не отдам!
- Кто это Осип Афанасьевич? - осведомлялся опять недоумевающий немец. Осип Афанасьевич! А вы такой башибузук, что не знаете, кто такой Осип Афанасьевич! Откуда вы приехали?
- Что ж такое... я ведь, кажется... ничего... - бормотал, испугавшись, немец.
- Ничего! Нет, я вас спрашиваю: откуда вы к нам в Петербург приехали?
Немец встревожился и даже перестал жевать. Меняясь в лице, он произнес:
- Да, да, да; конешно, конешно... ich weiss schon... (Я уже знаю (нем.).) это высочайше...
- Перестаньте, пожалуйста, бог знает что говорить, это высочайший бас! понимаете вы: это Петров, бас! Осип Афанасьевич - наш Петров! - разъяснил ему более снисходительно Фридрих Фридрихович. - Певец Петров, понимаете: певец, певец!
- Петттроф, певец, - улыбался, блаженно успокоившись, немец.
- Да-с; это бархат, это бархат! Знаете, как у него это!