И когда рассказ дошел до этого, порционный отозвался; он опять выплюнул на руку грош и сказал:

- Теперь уже не надо.

Голос у него тоненький и жалостный, как у больных девочек, когда они обмогаются. - Отчего же не надо?

- Детки померли....

- Разве ты письмо получил?

- Нет; журавли летели да пели,

- А где же твоя жена?

- К слепым пошла. Слепым-то ведь хорошо жить: им подают... им надо стряпать...

Мы все замолчали, - кажется, мы все страдали, а он, без сомнения, всех больше; но лицо его не выражало ничего!

- Убитый человек! - прошептал нищий лавочник, - в рассудке решается, и подал ему булку.

Тот ее взял, не поблагодарив, сунул за локоть и опять опустил руки вдоль ребер.

- Съешь! - сказал лавочник.

Мужик не отвечал, но взял булку в руку, подержал и даже что-то с нее хотел счистить, и опять туда же сунул, за локоть.

- Не хочешь есть?

- Не хочу... детям снесу.

- Да дети ведь померли!

- Ну так что ж... Им там дадут, в раю, по яблочку.

- Ну да; а ты булку сам съешь.

Мужик опять взял булку в руки, опять снял с нее то, что ненадлежаще явилось, и затем вздохнул и тихо сказал:

- Нет; все-таки пущай лучше детям. Лавочник посмотрел на него вздвигнул плечами и прошептал:

- Господи! тоже и родитель еще называется! Мужик это услыхал и повторил:

- Родители.

- И все чувства к семье имеешь?

- А то как же!

- А какое твое вперед стремление?

- Не знаю.

- Расскажи барину, как генерал докторов бил... Барин тебе тоже на хлеб даст: может быть, в Нарву съездишь, а там какую-нибудь работу найдешь.

И порционный сейчас же начал сразу ровным, тихим голосом всю ту историю, которую я передал уже со слов своей знакомой няни, но только порцион ее излагал в самом сильном конкрете: "Жил возле рынка генерал.... имел верного слугу-камердинера. Отлучился в киятер, а верный камердинер к себе приходимую кралю принял чай пить.... как вдруг ему резь живота.... Взяли его и стали над ним опыт струментой пробовать, все чувствия угасили, но в подщиколке еще пульс бил. Генерал его восхитил - и в баню; потом позвал докторов в гости, а камердинеру велел войти и чай подать... Те и попадали... А генерал двух расстрелял, а третьего в морду набил и сказал: "Ступай, жалуйся!"

Этим все и кончилось.

Я дал мужику два двугривенных и хотел ему собрать завтра между знакомыми все пятнадцать рублей, которые у него странник украл. Он мои двугривенные кинул себе в рот (карманов у него, как у настоящего праведника, не было). И затем он ушел и более уже в наших местах не показывался. Я уж думал, не повлек ли его рок в Нижний за краткой развязкою?...

IX

А тем временем приезжает с кем-то извозчик из Нарвы и говорит, что к ним ждут генерала Баранова и полк артиллерии.

- Для чего же?

- Да на фабриках, - говорит, - очень живой разговор пошел.

- О чем?

- Все об струменте.

А дальше рассказывает, что у них дело будто уже и разыгралось таким образом: пошел будто у них какой-то доктор на Нарову купаться, разделся и стал при всех глупость делать: спустил на шнурке с мостка в воду трубку и болтает ее и взад и вперед водит. Пополоскает, пополоскает и опять вытянет, поглядит и опять запустит... Люди увидали это, и несколько человек остановились, а потом вскричали ему: "Доктор, мол, доктор! Слышь-ко, оставь, мол, лучше эту.... струментацыю-то! Полно тебе ее полоскать!.. Оставь же, мол; а то нехорошо будет!" А он не послушался и еще раз закинул.

Ну, уж тут его один по голой плоти хворостиной и дернул, И стали приставать. "Подай инструмент, мы его отнесем узнать: что там насажено". А он первой же хворостины испугался и бежать, и инструмент с собой.... Ну, тогда, разумеется, за ним уж и многие рушили, и кои догоняли, те били его; но слава богу, что он резво бежал; а если бы он, на грех, споткнулся либо упал - так насмерть бы убить могли. Доктор успел вспрыгнуть "а извозчика и в полицию голый так и вскочил.... Тут после и пошли по всем сходным местам и трактирам сходиться все фабричные и их эти тоже приходимые красотки и пошли говорить по-русски и по-эстонски, для чего же полиция могла скрыть такого человека, который не постыдился при всех в воде через инструмент микробу впускать... И теперь беспокойства, и ждут, что с одной стороны выедет губернатор из Ревеля, а с другой вступит граф Баранов - и начнет всем публиковать свои правила.

"Инструмент" и "приходимые красотки" - это прямо отдавало тем самым источником, из которого были почерпнуты первые материалы для легенды, получившей свое развитие у нас на plage. Ветер или вода, значит, занесли "запятую" прежде всего туда, в наше фешенебельное место; но там, на plage, "запятой" "среда не благоприятствовала", и запятая не принялась, или, культивируясь, вырождалась во что-то мало схожее и постороннее: а вот тут, когда она попала в среду ей вполне благоприятную, она "развила свои разведения".

А что это была именно она, та самая "запятая", которую мы видели и не узнали, а еще сунули ей в зубы хлеб и два двугривенных, то это вдруг сообразили и я и лавочник. И лавочник к тому имел еще и "подтверждение на факте", так как он сам ездил на лошади в Нарву за товаром, и когда назад возвращался, то порционный мужик сам явился ему за городом: он совершенно неожиданно поднялся к нему из мокрой канавки и закричал: "Журавли летят! Журавли! Аллилуйя!" Но только лавочник на этот раз был уже умнее: он теперь знал, что порционный мужик - человек опасный: лавочник поскорее хлестнул лошадь и хлеба ему не кинул, а кнутом ему погрозил да прикрикнул:

- Вон граф Абрамов наступает с публикацыей - он тебя удовольствует! А на "порцыоме" как раз, кстати, теперь уже и рваных порт совсем не было, так что и легко было его "удовольствовать".... Но сумасшедший дом, однако, мог бы без греха укрыть его от этого "удовольствия".

X

Вот и весь сказ о запятой. Тут налицо все: какая у нее видимость и умственность, что у нее за характер и какова она в словах и в рассуждении своего влияния на мозг человеческий. Кажется, ничто особенно хитро не задумано и не слажено: что есть, то все взято без всякой пропорции, не на вес, а на глазомер, или, еще проще, - сколько влезло. Во всяком случае, всего менее попало сюда злого намерения и расчета. Этого снадобья тут не более, чем поэзии Фета, которая участвует в составе преступления "запятой" только одним стихом: "Приходи, моя милая крошка". Таким образом, муза поэта, ненавидевшего народные несуразности, изловлена где-то в то время, как она гуляла в ароматном цветнике или неслась над деревнею по воздуху, слетев с уст певицы, "запузыривавшей" за фортепианом в дворянском доме. Аф. Аф. Фет, верно, был бы недоволен тем, что серый народ без толку тормошит его "милую крошку", но вины Фета в том нет. Столько же виновата и вся действительность. Ветер лист сухой гоняет и треплет, и он то летит, то катится, то гниет в грязи, и потом опять сохнет, и опять из темных мест поднимается. Вот это самое действительное и несомненное; все остальное - зыбь поднебесная, марево, буддийская карма, которая всем точно снится... Никакого первого заводчика песни и сочинителя легенды нет. Порционный мужик, конечно, не сочинял "бедную крошку". Где ему! Он получил ее уже готовую, и за горем своим он развивал ее гораздо слабее, чем все другие импровизаторы... За что же его так участь жестока?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: