– Я хочу дать тебе очень ценный совет.
Парень положил обе ладони на твою голову и погладил тебя по шишкам твоего депилированного еще при рождении черепа. Схватившись за две самые большие из них, он поднял и повернул тебя, робко, но безжалостно. Затем он нагнул тебя так, что ты сложился пополам, словно распаренная ладонь или скрипучая дверная петля.
Твои волосы, уже укоренившиеся в коже цирюльника устремились к исходным местам своего произрастания, выстроив из себя мост и рельсы для лингама парня. Обретя путь, член парикмахера, разнузданный и расхристанный, не медля, но и не торопясь, вкрутился в твой анус.
– Совет мой прост и неизыскан.
Парень совершал коитуальные движения, так, словно качал тугой эспандер или пытался освободиться от хватки синепёрой щуки.
– Ты знаешь, что волосы цепляют на себя все былое. Мало того, они притягивают к себе и предстоящее!
Когда ты лишаешься волос – ты очищаешься от того и другого. Законы причин, законы следствий и законы последствий на этот краткий миг перестают для тебя действовать.
Амплитуда движений цирюльника становилась все меньше и тише. Волосы, сплачивающие тебя и стригаля, находя новые, старые и несуществующие места для роста укорачивались и дробились, уже бессчетными спиральками сцементировав тебя и парня в почти что единое целое и разное.
– Сохрани же это состояние! Сохрани и найди тех, кто, как и ты, смог его удержать. И только тогда ты выйдешь на свободу, которая тебе будет не нужна, если ты ее достигнешь! Тогда ты сможешь преодолеть нежелание всех остальных и дать им ее, как дают павлинье перо объевшимся, ночную вазу тем, кто выпил слишком много или словарь звукоподражаний элитарному критику.
Закончив говорить слово «критику», стригаль эякулировал. Реактивная сила струи его спермы, преодолела сопротивление твоей кожи. Твои волосы, вылезшие из нее и впившиеся в цирюльника, не смогли удержаться, и стригаль отпрянул, неся на себе все твои мечты и чаяния, твои ошибки и надежды на любое из завтра.
Теперь ему предстояло стать тем, кем ты никогда не стал бы и мучаться этим. Но этот груз оказался неподъемным для цирюльника и слишком легким для его тела. Исходя паром, парень топтался на месте. Черты и резы его тела стали смещаться, смешиваться и, не выдюжив такого размножения и разнообразия, стригаль рассыпался, успев лишь сказать:
– Видал я и тех, кто питался только той спермой, что попадала в их прямые, косые и извилистые кишки!
Голос рассыпавшегося стригаля отторгли и стены, и уши зеков, и воздух. Слова цирюльника, не находя последних пристанищ, вернулись к пыли, оставшейся от их бывшего хозяина и укрылись в ней, подарив праху видимость жизни.
Шестерка пахана, смущенный и смятенный от своей излишней торопливости, подскочил к праху цирюльника, набрал его в горсти и принялся просеивать, пропуская сквозь щели между истонченными пальцами, как пропускают неисполненные обещания, докучливые взгляды или время, за миг до его смерти. Но пыль продолжала оставаться бездыханной, даже спрятавшиеся в ней слова уже утратили свою мизерную силу и смешались с прахом, неотличимые и неотделимые от него.
Пахан перехватил опустошенный взгляд своего замешкавшегося шестерки и отвернулся, пытаясь сохранить видимость беспечности. Но ты видел, насколько раздосадован пахан. Его гнев вырывался наружу через шрамы на шее, растроенные ногти и вставшие дыбом спинные позвонки. Этот гнев разрывал ткань пространства и набедренных повязок других зеков, и из этих дыр сыпались комья неудовлетворенной похоти, горькие, как листья алоэ или дым сгоревшего отечества, и бесформенные, словно полуобъеденные медузы или марганцевые конкреции.
Тебя не трогали эти спонтанные извержения прячущихся под кожей пахана эмоций. Ты чувствовал, как шевелится и растет укрытая внутри тебя книга. Растет, накапливая свой мортальный потенциал, сродство к окружавшим тебя зекам и свое, ставшее уже отчетливым, стремление погубить их всех, одного за третьим, чтобы лишь в качестве кинжала милосердия вернуться к обнадеженным на миг вторым.
Не получив ни двух, ни трехсмысленного приказа, шестерка пахана подпрыгивал на месте, уворачиваясь от ягод, выпадающих из покрывших эбеновое тело его владельца корзинок гнева. Так и не определившись, шестерка поднял опустевший костюм стригаля и несколько раз встряхнул его. Штанины и фартук, выпуская накопившиеся в них воздух и опорожненные склянки из-под высосанной досуха надежды, ударяясь друг о друга, внезапно издали изумительную музыку. Раньше, возможно, ты бы покорился ей, и, упиваясь до отрыжки ее волнами, позволил бы им унести себя в сияющие бездны или зияющие горние чертоги. Но сейчас ты стоял безучастно и эта музыка могла лишь проноситься сквозь тебя, не находя там ни созвучия, ни контрапункта.
Шестерка пахана замер, прислушиваясь к порожденным им звукам, которые проникли в его кости и фасции, но не затронули суставов. Ты видел, как завибрировал его скелет, готовый по первому твоему сигналу покинуть плоть и врасти в кафель пола и стен ажурными пучками костяных молний. Ты видел мольбу не делать этого, стекающую из глаз, рта и ушей шестёрки пахана мутными перламутровыми лентами. И ты не дал сигнала. Не потому, что хотел шестёрке жизни или смерти, а потому что утратил ты все сигналы, равно как и способность давать их.
Едва дребезжание костей успокоилось, ленты мольбы отпали и, невесомые, робко кружились в воздухе, пока не попадали в ручейки, которые и понесли их в сток, вместе с пылью, червями и мушиными коконами, смытыми с зековских тел. Лишь несколько блесток на ланитах шестерки пахана выдавали закрепленную в нем слабость, да и те через мгновение слизнул его пупырчатый язык. Тут в его лобные доли, видимо, пришла некая мысль и он, заглядывая тебе в глаза, широко улыбнулся одними ушами.
Но ты не обращал внимания на ужимки шестерки. Глаза твои провожали в последний путь муаровые ленты мольбы, бездарно отпущенные им на свободу. Но другие зеки не позволили им ускользнуть. Они выхватывали ленты из воды, размахивали ими, словно флагами временной победы или билетами на отходящий поезд. Зеки, кривляясь, пританцовывая и показывая друг другу гримасы из-за спин соседей, сооружали из этих лент тюрбаны для головок своих многочисленных пенисов, подвешивали к членам мочалки, словно ордена за не начавшееся сражение или медали за спасение цепеллинов, обвязывались ими, как драгоценной портупеей. Нежная ткань не выдерживала такого обращения и сгорала от совести, оставляя после себя лишь облачка, с восседавшими на них клопами-пожарниками.