– Заходим!
Вертухаи остались снаружи, а ты оказался в просторном зале. С когда-то синего потолка, свисали лохмотья штукатурки, символизирующие и исполняющие функции и обязанности облаков, туч и престолов. По стенам змеились ручейки, не похожие ни на мирру, ни на ладан.
– Проклинаю вас, пасынки бесовские до той секунды пока не удалитесь вы из пределов кумирни сей! Кто ведал меня, окликайте меня, как знаете, кто ж не посещал меня доселе, для вас я Отчим рода Вашего.
Ослушник культа, чьи морщины на щеках выдавали его невежество в делах, ускользающих от внимания, а бородавки на плечах, коленях и солнечном расплетении – его приверженность к лести и голословности, воздел руки холму. Зеки, преисполненные восторгом и наличием пустого места, тут же принялись изображать салочки с невидимками, футбол с иблисами и бейсбол с джиннами.
– В миг сей забудьте мою отповедь! Все вы суть отвар греха и плод инистой динго! Труды ваши – плен ваш! Сила ваша – смрад ваш! Гимны ваши – алкание грязи небесной! Кто встанет на пути вашем – забудет и соль земли, и горечь звезд и муку солнца! Кто повернется лицом к вам – станет бешенством и гноем. Кто повернется спиной к вам – станет мразью и падет!
Беспредельно нежелание ваше, кое простирается вне альфы и омеги. Нет границ бессилию вашему, кое взрастили вы меж чресл своих. Безумна жадность ваша, коя злато топит в омуте выгребном, а серебром накрывается. Воля ж беглая ваша сокрылась в хлябях топких и тиной измученных, и нет ей ни тропы, ни направления, ни компаса, ни радиомаяка!
Нет у вас лика и оправдания тому. Не бывать вам вне могилы и власяницы, коие принайтованы к вам вечным грехом третьего сорта и рода. И нет для вас отличий между печалью и радостью, скорбью и пляской!
И попросите меня: «Отчим рода нашего, сделай нам красиво!» И получите кукиш с маргарином! И попросите меня: «Отчим рода чужого, сделай нам вкусно!» И получите цвет терновый с икрой кабачковой! И попросите меня: «Отчим дедов повивальных, сделай нам ласково!» И получите розог мореных в мокроте чумной!..
Ты видел, как звуки этой отповеди поражают зеков в место, где должно было быть у них сердце. Но зеки продолжали бегать и веселиться, как будто выпали их сердца, словно поклеванные курами вишни и оливки из дырявой авоськи, и не осталось в том месте ни прорехи, ни желания. Лишь пахан камеры, грозно и сумрачно выпятив обнаженную грудь навстречу мыслепостроениям Отчима рода Его, отражал упреки отповеди прокуренными альвеолами. Обвинения, словно куча ослепленных бромистой солью сперматозоидов или стая неуправляемых кордовых моделей махолетов, носились по кумирне меж зеков, пока хватало залежей движения. Когда же кончался их заряд и осознание цели, они валились под ноги неуемных арестантов, где и хрустели как надкрылья жужелиц или зерна кофе под жерновами меланхоличного циклопа.
Единственный, кого не трогала эта сумятица и свистопляска, был ты. Ты стоял, прижатый броуновскими перемещениями зеков к стенной панели, на которой презираемые божества, засвеченные Бодхисаттвы и возвышенные самими собой демоны, восседая на шелковичном дереве, его плодах и скрошившейся коре, закрывали ладонями свои соски и пупки, дабы не быть приобщенными к возвестиям ослушника культа. Его речи проносились сквозь тебя, недоступные боле для твоего приятия и презрения.
– Эй, вон ты там, где тут и его листья!
Культовик-затейник внезапно порвал свои обличения и их остатки, словно препарированные усердными родственниками трупы или насильно распахнутые бутоны ирисов, вальяжно улеглись на кафедру амвона, бесстыже выпятив свои незаслуженно неинтересные внутренности. Его длань простерлась в направлении тебя.
– Я вызываю его – Содом Капустин. – Ответил за тебя пахан камеры, и его ногти завибрировали от грядущего возбуждения, а шея позеленела, не в силах удержать вожделение и страсть к насилию.
– Приблизься ко мне, Содом Капустин!
Профанатор культа поманил тебя двумя фалангами среднего пальца. И ты мог бы заметить, что ногти у греховнослужителя растроены теми же способом и причиной, что у пахана, но не сделал этого.
Непросохшие от пота, негодования и лампадного масла бедра и предплечья зеков вытолкнули тебя к алтарю. Там ослушник культа, расстрига в седьмом колене и запястье, возложил тебя на пахнущий просроченными зельями и гниющей тиной алтарь. И, умывая плечи и затылок, обратился к тебе.
– Ты – скверна греха! Ты – сублимация возгонки! Ты – дробь неделимого! Ты – падаль бессмертия!
Без этих слов он, не присматриваясь и не приноравливаясь, сорвал со стенного крюка платиновое, но покрытое медью и патиной, Ж-образное расшестерение, с барельефом прикрученного к нему гимнаста в прыжке через козла или улей, и затщился вонзить его в твой анус. Арестанты, с ожиданием и предвкушением серы и уксуса, открыли рты и схватились всеми руками за пенисы. Но расшестерение гимнаста, на немного проникнув внутрь тебя, вдруг остановилось.
Поливая позором всех отцов и прадедов, Отчим рода Их выдернул металл из твоего сфинктера. Член у барельефа атлета восстал, словно обнажившийся после самума зиккурат или политая гиберелинами секвойя, порвав и разметав по кумирне свои путы и вязы, большая часть которых вошла драгоценными скобами в твои ягодицы и мошонку, а меньшая скрепила вместе и врозь ногтевые пластины твоего насильника. И теперь, напряженный и грозный, енг спортсмена не давал ослушнику культа воплотить и восполнить его эротические притязания.
– Кто же ты, не давший мне вызова и поразивший меня в самую суть мою? Кто ты, что без сопротивления и тревоги убил мои притязания и смелость? Кто ты, что без отпора и караула уничтожил мою верность и принципы?
Пав на спину и устремив к потолку свои подошвы, профанатор культа завывал и извивался, ломая руки и завязывая их в узлы и узы, но никак не мог избавиться от пронзивших его ногти скоб гимнаста. Ты встал, и не было в тебе ни отклика, ни поползновения на него. Зеки же, упустившие развлечение, поймали прежнее веселье и начали им забавляться, отрывая ему, то по одному, а то по несколько, его лапки, усики и жужжальца. Лишь пахан, понимая ненужность и безысходность момента, супил брови. И одна бровь его горела укоризной, а вторая уже истлела в морозе негодования.