А сама – вообще тихий ужас... Господь, наверное, похмельный синдром испытывал, когда ее лепил. А я – молодой, напористый, умный. Она как на бога смотрела. Она смотрела, и я чувствовал себя богом. Она смотрела на меня, а я, надо сказать с курса так четвертого, себя уважал, потому что почти все сокурсники были по сравнению со мной деревянными, в профессиональном плане деревянными. Пальцы у меня сами по себе все делали. И я стал богом. И сказал себе – ты поднимешь ее на ноги, и не только поднимешь, но и сделаешь то, что может сделать только бог.

И я сделал. Эту ее головку я так прикрутил – особые винты и отвертки пришлось придумать, и срослось все как капельки ртути. Она сама мне помогла. Она поверила, что я бог. Потом все остальное сделал. И посмотрел на нее, отря пот со лба, и сник. Не божье дело увидел. Изнутри все залатал, а снаружи – собаке не кинешь. И у нее та же мысль на лице. Знаешь людей? Спасешь их от верной смерти, а они смотрят и еще чего-то ждут. И она смотрела. "Зачем мне эти ноги? Эти груди? Эта задница? Они все равно никому не нужны. Нет, ты не бог... Не бог, потому что я не хочу жить". Я ее понял. Представь, кругом Эдемский сад, сам Господь Бог меж кустов прохаживается, а ты – обезьяна. А если обезьяна, значит, не по образу и подобию...

– А ты тогда уже был красив?

– Да как тебе сказать... Ну, было у меня кое-что. Знаешь, это студенческое... Когда мы косметику проходили, я в морг не ходил, как остальные, я себя перед зеркалом правил...

– Над тобой, наверное, смеялись...

– Нет. Большей частью люди у нас на курсе серьезные был. И смотрели не на то, как я изменился, а в корень смотрели.

– И что было с этой Лорой?

– В общем, когда я ее подлечил и подготовил к выписке, она посмотрела мне в глаза, и я раскис и сказал, что это еще не все. Сказал, что планы у меня насчет нее наполеоновские. Она обрадовалась, и спросила, что надо с ее стороны. Я написал на бумажке, и через неделю мы с ней оказались в ее поместье под Нарофоминском. Там все уже было готово, вплоть до хорошего портвейна, – спирт я презираю, тогда презирал, сейчас, ты уже знаешь, хоть политуру размешай – выпью, – и начал ее лечить. Мозги вправил, думал, что вправил, келоиды удалил, – терпеть не могу эти грибы, особенно на лице, – подправил носик, грудь, задницу, скулки, подбородок прорисовал, причем работал на риске, ты же понимаешь, одно неверное движение и все. Но обошлось. Все сделал, как надо. И сел в лужу. Как только бинты с нее сняли, и я посмотрел, так кровь у меня и потекла. Из души потекла. Такая лапушка получилась. А я, уже не стыдно сказать, тогда мальчиком был не целованным. И потому, наверное, сделал ее себе под сердце, нет, не под сердце – под глаза. И еще подсознательно вложил в черты непреклонность – то, что мне порою не хватало. И попал в десятку. Как только бинты с нее слетели, так меня и не стало. Весь я в нее вобрался. Весь в нее вошел, и от меня ничего не осталось. А она в зеркало посмотрела, потом на меня. И знаешь, так посмотрела... Я потом уже понял, как. Как на интерьерного оформителя, достойного похвалы и царского вознаграждения. Молодец, мол, деньги на совесть отработал. Но потом все закрутилось, завертелось, и стали мы с нею жить. Через полгода я хотел уйти, будущее, наверное, чувствовал. Но она не пустила. Не хотела отпускать к другим. Сначала было хорошо. Все эти супермодели перед нею выглядели искусственными. И я ее с большим удовольствием трахал. Трахал, потому что о любви и речи идти не могло. Любовь – это другое. Это когда ты видишь другое. И тебя видят другим. У тебя может быть брюхо и уши разные, а тебя любят... Любят, потому что видят, каким тебя бог сочинил, а не сделала жизнь, обстоятельства и наследственность... И скальпель.

– Ты себе противоречишь. Сначала говорил, что влюбился, потом что трахал. И этот твой рассказ о ней с первым рассказом не вяжется.

– Естественно. Я же поэт в душе. А поэты не повторяются и весьма противоречивы. Особенно после "Трех семерок".

– Рассказывай дальше, поэт...

– Хватит...

– Почему?

– Видишь ли, ты не все сможешь понять правильно, потому что еще не видела жизни. В отличие от тебя Лора была некрасивой, и стала красивой. То есть у нее в биографии были и альфа и омега, и вершки и корешки. А ты видела лишь половину жизненного спектра, ты не была, еще не стала мамзелью, от одного вида которой мужчины мычат и дуреют. Что-то мысли у меня вкривь и вкось пошли... Это от трезвости...

Они помолчали. Первым тишину нарушил Хирург.

– Так ты отдашь мне свое тело? – спросил он смеясь.

– Отдам, – покраснела Даша. Слава богу, было темно.

– Ты, наверное, боишься...

– Боюсь. Но пока не очень сильно боюсь.

– Ну и прекрасно...

– Рассказывай дальше, а потом можешь выпить. Бросила она тебя, да?

– Естественно. Все женщины бросают. Поэт Драйден писал:

Все сплошь до конца – потери:

Погоня твоя – за зверем!

В любви изменили все,

Никто не остался верен.

Все бросают, и ты бросишь.

– Не брошу.

– Ты сказала, и я услышал: "Я обещаю тебе милостыню. Милостыню в виде верности". А мне милостыни не надо. Мне самого себя почти хватает. И потому я не хочу жертв. Я хочу, чтобы ты стала тем, кем хочешь быть. И через год подошла и сказала, Слушай, Витя, я...

– Тебя зовут Витя?

– Какое это имеет значение?

– Должна же я как-то звать тебя к ужину?

– Зови, как хочешь...

Помолчав минуту, он сказал, глядя в потолок:

– Знаешь, я попрошу тебя только об одном. Я прошу, чтобы в наших отношениях не было подлости и обмана. Это плохо, когда ты любишь, а к тебе приходят и говорят: "Прости милый, я полюбила другого. И я хочу с ним спать". Это плохо. Но гораздо хуже, когда тебя нежно целуют в щечку, шепчут слова любви, а потом мчатся на такси любить другого. Ты понимаешь? Я хочу, чтобы не было измены.

– Я так и знала, что у тебя все в порядке. Импотент не может так рассуждать.

– Нет, почему, я действительно импотент. Духовный импотент. Понимаешь, хоть я и поэт в душе, я никогда не умел спать просто с женщиной. Все умеют, а я нет. Я могу спать только с женщиной, которую люблю. В отличие от Бодлера и Блока, которые могли спать только с про...

– А после операции ты меня полюбишь? – недослушала Даша. Блок и Бодлер ей были не интересны.

– Да... Скорее всего, да.

– Как художник свое прекрасное полотно? Как Пигмалион Галатею?

– Да... Я уже тебя люблю. Ту, будущую. Ты будешь прекрасна и соразмерна.

– А если... А если после меня ты сделаешь еще одну Галатею?.. То полюбишь уже ее?

– Я ее не представляю.

– Ну ладно, рассказывай дальше...

– Ты уже, наверное, догадалась, что произошло после того, как Лора привыкла к своей красоте.

– Что?

– А ничего. Я прикручивал винтами головки бедренных костей у семидесятилетних старушек, а Лора покоряла мир. Для этого красоты мало, денег, как ни странно, тоже, нужны высокие люди, отпирающие двери, и она нашла себе олигарха средней руки. Его звали Игорь Игоревич. Я вставлял штифты в большие берцовые кости, а они спали. Все было хорошо, пока она не рассказала ему обо мне. И о себе, бывшей. А дела, надо сказать, у этого господина шли не важно, Президент его что-то невзлюбил, и в скором времени пресса предрекала ему жесткую посадку. И он ухватился за идею организовать клинику на белом пароходе, ну, как у Святослава Федорова, глазника. Лора, естественно, устроила ему встречу со мной, и на ней он пообещал мне миллион долларов в год. Я пытался ему говорить, что красота – это вдохновение, что если без вдохновения, без настроя, без злостных прогулов и запоя пустить это дело на поток, то на выходе будут не люди, а клоуны типа Майкла Джексона, но Игорь Игоревич не слушал. Я пытался объяснить ему по буквам, но он махнул рукой. "Ладно, – сказал, – не будет конвейера, не будет белого парохода, будут миллионеры и миллиардеры. За суточный полет в космос они платят по двадцать миллионов долларов, а за смазливые носики и ушки дочек будут платить по два миллиона...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: