3
Уж если мне не по себе — постоянно на грани отчаянья, — то, казалось бы, как должна чувствовать себя мать? Но странно, она не срывалась на упреки, не заводила душеспасительные разговоры, молчала и приглядывалась. Но я-то видел, чего ей это стоило: осунулась, запали глаза, взгляд их стал беспокойным, словно она постоянно ждала — вот-вот ударят сзади.
Мы поженились, когда я был аспирантом, а она студенткой четвертого курса Катенькой Востровой — акварельное лицо, светлые косы. Мог ли тогда я думать, что это эфемерное существо станет моей незыблемой опорой. Не я ее, она — моей, на всю жизнь. Правда, очень скоро Катя утратила эфемерность, раздалась, приобрела решительную стать. И надо ли говорить, что светлые косы были отрезаны… Я занимался неуловимыми нейтринами, размышлял, седловидной или сферической является форма Вселенной, и не способен был думать о плитке, отвалившейся в ванной комнате, о пальто для Севочки, о том наконец, что «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Над этим думала только она, Катя, я лишь покорно преклонялся перед ее предусмотрительной мудростью, теперь вот с надеждой ждал ее решения. И она решила:
— Это бунт, Георгий. Против нас, против всего мира. Ты собираешься его подавить?
Я ничего не ответил.
— Нет, — горько проговорила она, — ты хочешь, чтобы это сделала я.
И я снова промолчал, так как она угадала. Добавить мне было нечего.
— Так вот, Георгий, нам лучше отвернуться от его мальчишеского бунта, сделать вид — не заслуживает внимания. Не будем подбрасывать дров в огонь.
Само погаснет.
Лишний раз Катя доказала свою непостижимую для меня мудрость действительно, Сева скоро забросил кофту с бубенчиками, подстригся, смыл с лица кислое выражение, взялся тянуть школьную лямку, а она нынче тяжела.
Давно исчезли альбомы с марками, детские фотоаппараты, учебники вытеснили книги научной фантастики, даже выскочить в кино не хватало времени, постоянные заботы об отметках и синяки под глазами от усердия. Но пора же выбирать то, чему хочешь посвятить себя! Надо чем-то увлекаться, что-то искать, пусть даже за счет успеваемости, отнимая время от домашних заданий, иначе — полная растерянность в начале пути, случайный институт, случайная профессия, бремя до самой могилы, судьба несчастливца. Я ударил тревогу, и Сева охотно на нее отозвался — стал увлекаться гитарой! Целыми вечерами он бренчал с проникновенной занудливостью:
Из четверочников свалился в троечники и уже не поднялся. Мать не попрекала меня за оплошность, лишь глядела порой осуждающим оком.
Он подал на биофак, хотя с таким же успехом мог подать на физический или юридический, был отсеян после первого же экзамена по математике. Тут-то вот и появилась на его еще мальчишески пухлых губах слабенькая улыбочка, ироническая и беззащитная одновременно. Улыбочка бывалого человека, который во всем разуверился, его уже не удивишь и не сразишь неудачей. Это вам не прежнее кислое выражение недоросля, не подавленность, не растерянность, а обретенная решимость после поражения. Сева не стал держать нас в неведении:
— Больше не буду никуда подавать. Зачем? В школе была каторга, в институте — снова!.. Хочу жить. Просто. Без натуги. На хлеб себе как-нибудь заработаю.
Решение беспроигрышное уже потому, что для его осуществления не надо прилагать никаких усилий. Я подавленно глядел на улыбочку бывалого человека, приклеенную к мальчишескому лицу.
А мать тихо произнесла:
— Ты меня обкрадываешь, Сева.
— Чем?
— Какая мать не мечтает подарить миру значительного человека.
Но он с ходу отпарировал:
— Что для тебя важней, мама: быть мне значительным, но несчастным или же счастливым, но незначительным?
Я крякнул, а мать с тоскливым удивлением долго разглядывала его.
— Кто тебя так напугал, сын? — спросила она. — Не мы же.
Сева упрямо опустил голову:
— Хочу быть свободным от лишних забот, Вот и все!
Его быстро освободили от забот о своем будущем — призвали в армию. Там за него думали, им распоряжались, никаких хлопот…
4
Война родственно связала меня с одним человеком — Голенковым Иваном Трофимовичем, командиром дивизиона, с которым я прошел от Калача-на Дону до Сталинграда, от Сталинграда до Праги. Еще до фронта, на подготовительных учениях под Серпуховом грозный майор Голенков случайно обратил внимание, что мальчишка-разведчик батарейного взвода управления мгновенно, не заглядывая в таблицы, делает нужные расчеты для наводки орудий. Сам майор Голенков пришел из запаса, стрелял в гражданскую из трехдюймовок, дальность обстрела которых четыре версты, баллистику знал слабовато. Он удивился моим способностям, пообещал, что сделает из меня командира, стал называть сынком, и это, право, не было просто ласковым обращением — я оказался под отцовской опекой.
Иван Трофимович поражал костистой громоздкостью нескладного тела, густым басом, суровой угловатостью лица. Житейская мудрость, которую он изрекал мимоходом, по сей день для меня неустаревшее руководство: «Береги свою голову, но помни, что твой горшок не дороже других… Никогда не горячись, ушат воды тушит костер… Не смей быть сытым, когда подчиненный голоден…» Несу через жизнь бесхитростные отеческие наставления и если не всегда следую им, то потому только, что не обладаю ни силой воли, ни моральными качествами своего наставника.
На Курщине в наступлении немецкая батарея, которую мы пытались подавить, накрыла наш НП, осколком перебило мне левое предплечье. Иван Трофимович приполз к нам с дивизионными разведчиками, собственноручно тащил меня на плащ-палатке через зону обстрела. Я этого не помню, из-за плохо наложенного жгута потерял много крови, был в беспамятстве. Он упросил, чтоб меня не эвакуировали, оставили при санбате, боялся потерять. Этого боялся и я, а потому с незатянувшейся раной вернулся в дивизион.
Конец войны застал нас под Прагой, Иван Трофимович сам добился моей быстрой демобилизации: «Не всю же жизнь торчать тебе возле пушек».
А спустя десять лет утром меня поднял с постели телефонный звонок.
— Прошу великодушно простить, не здесь ли живет Георгий Гребин? — Неповторимый бас, который нельзя ни забыть, ни спутать.
— Иван Трофимович!!
— Узнал, голубчик! Помнит старика! — В басовых руладах непривычное дребезжание.
Он демобилизовался в чине подполковника, жил в Москве, работал в каком-то отраслевом главке инспектором.
Одно время мы встречались часто, я нес к нему свои радости и печали, теперь видимся куда реже, но раз в году я обязательно его навещаю.
Он никогда не праздновал своих дней рождений, отмечал лишь один особый день. Ваньке Голенкову, круглому сироте, деревня определила быть пастухом кормиться по дворам, ночевать по чужим углам. И вот однажды, когда он под осенним дождичком пас стадо на приречной пожне, из редколесья выехали двое конников, у одного за плечом торчала винтовка, у другого на поясе висела кобура с наганом. Они искали брод через реку, «где дно покрепче, тяжелое потащим, как бы не застрять». Иван бросил стадо на мальчонку —подпаска, повел конников на перекат, дно там плотное, песок с галькой, любой воз выдержит. Но тяжелыми оказались не возы, а пушки… В деревню он не вернулся, остался при артиллерийском соединении отдельной ревбригады под командованием товарища Пестуна-Гроздецкого. Через год неграмотный пастух уже командовал батареей, под хутором Михайловским его батарея разметала наступавших казаков, решила исход боя Иван Голенков был отмечен в приказе, подписанном Фрунзе, награжден именными часами. После освобождения Крыма от Врангеля его направили на курсы комсостава, но кадровым командиром он оставался недолго. Армия шефствовала над деревней, Иван Голенков возглавлял шефские бригады, выступал с докладами, организовывал ликбезы, был послан для ознакомления в знаменитый тогда совхоз имени Тараса Шевченко, где создавался первый тракторный отряд. Кончилось его шефство тем, что гимнастерку с черными петлицами Иван сменил на пиджак ответственного районного работника, а позднее и областного… Однако не все шло гладко, похоже, что у Ивана Трофимовича были крупные неприятности, о которых он не любил вспоминать. Их разрешила война…