— Здесь главная политика — моя работа! Нравится — хорошо, а не нравится — смотри сама!
Она хоть и смелая женщина, ростом много выше меня, но утихла, смирилась.
— Только ради дочек.
— Хоть ради кого. Только здесь твои политические забавы кончились.
Она ушла, встала на колени перед девой Марией, молилась, плакала, словом, все проделала, что женщины в таких случаях делают. А часа через полтора вдруг подкатывается: не хочу ли я какой-то там пирожок. Потом в комнату вбежали девочки, и опять у нас полный порядок. Поэтому я и говорю, что в доме — так ли, сяк ли — все можно уладить. Куда труднее за его стенами. Мы с Америкой живем хорошо. С соседями особой дружбы не водим. Мои друзья и те ко мне не часто заходят. Я их сам навещаю, а то идем с ними посидеть в парке на Пасео или сыграть в домино. Но мой дом — это моя жена и дочери. Сколько сил стоило добиться его, иметь свой кров и семью. Не оттого ли этот дом таким кровавым потом мне вышел, что у себя на родине я не сумел его создать? Наверно, так. У меня рука тверже, чем древесина гуаякана[251]. На ладонях вон какие мозоли, а в пальцах почти крови нет. Иной раз потрогаю — и ничего не чувствую. Должно быть, оттого, что долбал по ним молотком. Но от куска дерева и сейчас не откажусь. Душа радуется, когда оно ко мне попадает, особенно кубинское. Я свою профессию очень люблю, и если жаловался на жизнь, моя работа здесь ни при чем. И теперь, когда мне говорят:
— Мануэль, сделан стульчик для девочки. Мануэль, смастери аптечку для нашей фабрики… — я иду с удовольствием и делаю, как надо. И пусть меня смерть приберет раньше, чем настанет день, когда я ничего не смогу делать, охоту потеряю. До такого дня не хочу дожить.
Когда Прио сел в президентское кресло, он вот что сказал: «Я хочу быть добросердечным президентом». Красивые слова, чтобы обдурить людей. Ничего он не сделал путного, этот «добросердечный». И никому не нужно было его добросердечие… Народ хотел, чтобы покончили с гангстерами и чтобы у всех была работа и еда. А об этом хоть бы кто подумал. Прио оказался сумасбродом и без оглядки бросал деньги на всякую галиматью. Напустил в страну туристов, из-за которых стало еще больше всякого паскудства и разврата. Прио и сам-то развратный тип. Не люблю говорить дурное о людях, но то, что Прио потреблял наркотики, знали в Гаване даже бродячие кошки. В тот день, когда его скинули с поста, он был на какой-то пьянке, в общем, сами знаете где. Ничего хорошего он не сделал. Студенты ходили к нему, а он прикинулся, будто не понимает, о чем речь. Когда Прио вместе со своей женой сел в самолет, он так и не снял темные очки. Всегда прятал черные круги под глазами — от дурной жизни да от бессонных ночей. Прио не ожидал, что его сбросят, и, по-моему, даже не огорчился, наоборот обрадовался, уезжал-то с полными карманами денег. Да разве кто из президентов знал, как в пять утра запрячь мула в повозку и ехать разгружать уголь или мешки с крахмалом? Все эти типы в модных сюртуках понятия не имели о том, как живет народ. Никто из них не зарабатывал на жизнь своим горбом. Ни на что дельное они не годились. Но хуже Батисты никого не было. Не человек, а зверь зверем. Оставил позади даже Примо де Риверу. Народ лихо ненавидел Батисту. Поэтому он устроил государственный переворот. Если бы не переворот, ему бы нипочем не пройти на выборах, хоть на самых подложных. Вот он и надел парадный френч и въехал в военный городок «Колумбия». А Прио укрылся в мексиканском посольстве и потом удрал в Майами. Прио всегда боялся Батисты. Еще бы! Из-за этого кровопийцы мы пережили то, что пережили. Все наслышаны про него. Батиста родную мать бы не пожалел. Он убивал всех, кто стоял у него поперек дороги. Мачадо рядом с ним — дитя несмышленое. Единственный, кто тогда на Кубе бился против гангстеров и воровства, — это Эдуарде Чибас, но он взял и застрелился. Я думаю, что-то у него помутилось в голове. Останься он живым, не пролилось бы столько крови. Чибас наверняка сел бы президентом, а вот поди-ка, по своей воле лег в могилу. И все рухнуло. Испанцы, принявшие кубинское гражданство, все бы голосовали за него. Это ясно… Да, вот тебе и «последний удар в дверь»[252] — слепой выстрел, нелепый. Чибасу устроили торжественные похороны. На кладбище нельзя было пройти без пропуска. Жена с дочками ходила, а я остался дома работать. Евреи со второго этажа тоже не пошли. И нас за это осудили. Про меня думали, будто тут какая задняя мысль. Ничего подобного. Чибас все называл своими именами — хлеб хлебом, а вино вином. Но чего-то я в нем недопонимал. Он где угодно мог речь сказать, хоть на крыше дома, хоть на капоте автомобиля. Медицинская сестра, которая ухаживала за ним — она жила по соседству с нами, — долго не мыла правую руку, которую, по ее словам, Чибас поцеловал ей перед смертью.
Если бы не мой твердый характер, Америка непременно надела бы траур. Иные никак не поймут, что в этой стране почти все правители были бандитами. Кубинцы одуревали от каждого новоиспеченного лидера. Как раз в это время появилось телевидение, и уж оно сослужило политикам верную службу. Только покажи на экране какого-нибудь деятеля, народ сразу беснуется, голову теряет.
В тот день, когда Батиста устроил переворот — это было десятого марта пятьдесят второго года, — Велос пришел ко мне домой и предложил купить на паях с ним кафе. Деньги у него были, только один не решался — годы, да и немалые.
— Ну и денек ты выбрал! — сказал я ему.
Я пошел посмотреть, что за кафе. Грязная дыра, засиженная мухами. Хозяева разорились и продавали кафе за небольшую цену. Я подумал-подумал и смекнул, что дело стоящее. Кафе было на Первой улице, рядом с парком Марти. В парк ходило много молодежи заниматься спортом. На обратном пути им в самый раз заглянуть в это кафе — что-нибудь выпить или перекусить. Велос давал половину денег, я — другую, но тут мне стукнуло в голову включить в дело и Гундина. Велос поморщился:
— Гундин — жмот, он и песо не даст. Не впутывай его, он к этому серьезно не отнесется.
Скупым оказался Велос. А Гундин очень даже серьезно ко всему отнесся. Он дал четверть доли, и на том мы договорились. Назвали кафе очень красиво «Желтый дрок» — в память одного пригорка, неподалеку от моей деревни. Первые фотографии, которые мы сделали возле кафе, я послал Клеменсии. Она написала в письме: «Дорогой брат, я очень хочу тебя увидеть, ты, похоже, стареешь». Это потому как у меня даже в бородке были седые волосы. Сестре так не нравилось, что я старею. На то она и сестра. Но время никого не жалеет. А я всю жизнь столько работал. Знал одно — работать и работать. Еврей, который жил над нами — он был электромонтер, — говорил:
— Мануэль, в вас все-таки есть еврейская кровь.
По правде, я про это знать не знаю. Но если евреи — это те, кто много работает, наверно, и я — еврей. Они очень набожные и ворчливые. По субботам им ничего нельзя делать. Надо зажигать свет — зовут меня, надо попробовать хлеб — опять я. В еврейской религии много запретов. Еврей женится обязательно на еврейке, ходит в свою синагогу, ест свою еду, дружбу водит с евреями… Они работящие, сила у них есть, но слишком уж сторонятся чужих. В ту пору Гавану наводнили евреи, по большей части ювелиры и продавцы одежды. Наш дом назывался польской колонией, и не зря. Даже на лестнице стоял особый кисло-сладкий влажный дух. У них, у польских евреев, кожа привыкла к холоду, а от нашей жары они по́том исходили. Многие после уехали, когда к власти пришел Фидель. Им перво-наперво — деньги. Хотели во что бы то ни стало разбогатеть. А по моему разумению, тут главное не хотеть, а уметь. Вот я, к примеру, убивался на работе. Ну и что? Деньги все, как песок, сквозь пальцы просачивались. Кафе много не давало, хоть моя жена бросила стирать на людей и стала работать вместе с нами. Чтобы выкрутиться, поставили стеклянный прилавок с лотерейной шарадой. Каждый день только и слышно было: «Собака, которая бежит за монашкой», «Королевский павлин, который курит трубку», «Корабль, который тонет в открытом море», «Священник, который не служит мессу»… Посетители называли картинки, и у каждой свои очки. Кто выигрывал, кто проигрывал. Временами заявлялись полицейские. Им главное — попортить нам кровь, к чему-нибудь привязаться. Америка их ни во что не ставила, ни одному их слову не верила. Они все корыстные, наглые, грозили, что прикроют наше «грязное заведение». Черта с два прикрыли! Тогда везде и всюду играли в лотерейную шараду с картинками.
Если правительство Прио прогнило насквозь, то при Батисте стало еще хуже. Людей убивали прямо на улицах. В нашем районе, где я живу, полно народу ходило в трауре. В каждом доме оплакивали покойника. От былого веселья и следа не осталось. Когда штурмовали казарму Монкада — здесь, в Гаване, на многих уже давно был траур. Я видел, как один продавец мороженого набил свою тележку ручными гранатами и взорвал эти гранаты у восьмого отделения полиции на Малеконе. Я видел, как истекали кровью братья Хиральт, пока их полицейские тащили в мешках из-под муки по лестнице в доме на углу Девятнадцатой и Двадцать четвертой улиц. Я знаю Ведадо как свои пять пальцев, где там только не работал. Так что все видел собственными глазами, не со слов рассказываю. Однажды вечером собрались мы у соседа и смотрим по телевизору вольную борьбу. Вдруг слышим страшный крик рядом в доме. Оказывается, кричит мать восемнадцатилетнего парня, которого прошили пулями на дороге к пляжу Гуанабо. Капитан Ларрас пробил ему голову пулеметной очередью, потому что парень был членом организации «Движение 26 июля». Убийцы положили труп на заднее сиденье машины, а в багажник сунули кокаин, чтобы на суде сказать, будто парнишка — наркоман. Капитану все сошло с рук, хотя каждый мог подтвердить, что тот молодой человек пил только лимонад и продавал боны этого «Движения».