— На улице, у бара «Рэнди кок». Ночью.
— Весьма сожалею. — Жиле сделал глоток коктейля, словно подтверждая этим свои слова. — Я в такие заведения не хожу.
— Мы не это имели в виду. Но вокруг состязаний разгорелись такие страсти… — Конец фразы словно растворился в воздухе.
— Думаете, кто-то из нас? — Жиле поставил стакан и осторожно приподнялся со стула, Альбер последовал его примеру. — Исключено, — продолжал «Палач», а Альбер снова опустился в кресло. — Если б я захотел с кем-нибудь рассчитаться, я сделал бы это голыми руками. А вот нож, бритва… знаете, кто за них хватается?
Альбер думал, что знает. Он двадцать лет служит полицейским в Париже.
— Преступники, хилые сутенеры, — сообщил им свое мнение Жиле.
— Однажды я… — горячо начал Буасси, однако под взглядом Альбера осекся.
— Но Фанфарон был таким же сильным, как вы. Может, еще сильнее. Вы осмелились бы принять его вызов?
Жиле встал и направился к стойке бара. То ли он хотел еще выпить, то ли не желал, чтобы они увидели его взгляд. Ясно было одно: стаканы полицейских еще полны.
— Все об этом спрашивают, — сказал он после небольшой паузы. — Журналисты. Мои знакомые. Официанты в ресторанах, незнакомцы на улицах. А теперь еще полицейские. Некоторые говорят, что я трус, поэтому протестую против кетча. Одна журналистка назвала меня гуманистом. Нет! Это не так. Я не трус и не гуманист. В любое время мог бы померяться силами с этим хвастливым малым. Вы спросите, но тогда почему же я не желал этого делать?
Альбер действительно спросил бы, если б осмелился перебить.
— Видите ли, мы обычно об этом не говорим, хотя все знают. На арене мы ведем не настоящую борьбу, а даем представление. Понимаете? Представление. — Он говорил медленно, раздельно, чуть ли не по слогам, будто объяснял что-то недоразвитым детям. Махнув рукой, немного спокойнее продолжал. — Мы не спортсмены, а актеры. Думаю, разница понятна. Это моя профессия, понимаете, мое ремесло, которое я люблю. — Он снова вошел в раж и, как оратор на трибуне, бичующий грехи человечества, возвышался за стойкой бара. — А теперь скажу вам, что нужно публике. Слушайте внимательно, это весьма поучительно. Зрителям нужна кровь. Разгул страстей, скандал. У нас они это получают. Они знают, что их обманывают, однако делают вид, будто не замечают. А сказать вам, что произойдет, когда явится такой скот и организует состязание, где на самом деле друг друга убивают?
Полицейские переглянулись. К счастью, им не нужно было отвечать на вопрос. Жиле сам подавал себе мячи, которые мог красиво погасить.
— Я вам скажу, что произойдет. После этого зрителю потребуется настоящая кровь, настоящее убийство!
— Быть может, не всем… может, только… — Буасси в замешательстве развел руки.
Жиле не дал ему собраться с мыслями, сказать, что, мол, он, Буасси, тоже не прочь сходить на такое состязание, только бы билет достать, ему страх как любопытно посмотреть, что они там делают друг с другом на самом деле, однако он не хочет, чтобы эти соревнования проводились всегда, ведь он же не садист. Жиле его перебил. У него самого было что сказать, и он вовсе не желал, чтобы его перебивали.
Масса народу приходит на состязания по кетчу, публику они интересуют. А потом люди либо жалеют, что пошли, либо нет, но любопытство у них пропадает. Это как бой быков. Его осуждают за жестокость, но все-таки, когда приезжают в Испанию, стараются не пропустить. И речь совсем не о них, а о тех, кто сейчас ходит на состязания по вольной борьбе. Что будет, если они привыкнут к новой моде? Нам либо придется делать то же самое, либо искать другую профессию, потому чти не на что станет жить.
— Может, это все же не понадобится потом зрителям, — сказал Альбер без особого убеждения.
Жиле даже не услышал.
— Сейчас публика играет вместе с нами. Делает вид, будто верит: то, что мы делаем, не понарошку, а настоящее. Да что там — делает вид! Верит! Согласна верить, хотя, если бы задумалась, поняла бы. Но она не задумывается. Не желает задумываться. Но когда потом пойдет настоящая борьба, она не сможет так поступать.
Альбер слушал и молчал. Жиле выглядел так, словно ему и трех разумных фраз не связать. А тут — на тебе — этакая проповедь! Да, да, это настоящая проповедь, Жиле несомненно не в первый раз ее произносит, и не в последний. Возможно даже, слова не его. Ему написали, а он сыграл, как роль Палача в вольной борьбе.
— В конце концов, и кетчистов не останется, — сказал Буасси.
— Не думаю, — возразил после минутного размышления Жиле. — Наберут настоящих борцов, боксеров, каратистов, кунфуистов. Чем многообразнее, тем лучше. Как в древности на играх гладиаторов. Зрители хотели видеть не только обычные поединки, им было еще любопытно, побьет ли парень с мечом того, у которого только сеть да острога, или гладиатор с мечом и щитом — двоих с мечами, но без щитов. Вот вам интересно, кто победит в состязании: хороший боксер или такой же хороший борец?
— Еще бы! — без колебаний ответил Альбер. Он уже не раз задумывался над этим.
— Кто победит: боксер или каратист? Каратист или вольник? А?
Спрашивать, кто победит, не было смысла. Жиле несомненно назвал бы вольника. А они послушно бы согласились. Альбер давно выпустил нить допроса из рук. Он никогда не принадлежал к числу полицейских, агрессивно ведущих допрос. Он просто беседовал, не обижаясь даже в том случае, если из него делали чуть ли не болвана. Всему верил, во всем давал себя убедить. Это не было сознательной тактикой, но себя оправдывало. Поначалу Альбер действительно принимал на веру все, что ему говорили. Что подозреваемые никогда на месте преступления не были, что в указанное время находились у друзей, что деньги выиграли в карты, что сделали это лишь ради спасения жизни ребенка — деньги были необходимы на операцию и тому подобное… Позднее, через полчаса или час, он начинал сомневаться, продумывал про себя весь разговор, находил в нем бреши, противоречия в тех фразах, которые никогда не были бы произнесены, если бы допрашиваемые не считали, что полицейского легко обмануть. Но обычно он все-таки не выпускал из рук нити допроса. Однако с Жиле у него это не получалось, и он точно знал, почему именно: рядом с этим гигантом он чувствовал себя ребенком. Рост Альбера добрых сто восемьдесят сантиметров, весит он восемьдесят килограммов, и килограммы эти состоят, главным образом, из мускулов. Правда, его нельзя назвать здоровенным или очень уж сильным. Он привык к людям выше себя на голову и тяжелее килограммов на двадцать-тридцать, рядом с ними он ощущал себя в крайнем случае слабым. Но разве случалось, чтобы он доходил кому-нибудь до живота, чтобы кто-то при желании мог бы поднять его, словно пушинку, и даже отшлепать, положив себе на колени? В последний раз он оказался в таком положении в детстве, да и то самом раннем, так как взрослел сравнительно быстро. А сейчас в сорок лет ему пришлось ощутить, что он смотрит на Жиле с такой же верой, с таким же доверием, как в свое время на взрослых. Не смеет перебить, не смеет вымолвить, что все, сказанное Жиле, лишь подтверждает их подозрения относительно того, что Фанфарона — этот символ состязаний «Все дозволено» — убил кто-то из противников по соревнованиям. Кто-то, видящий, как у него отбирают из рук хлеб, губят его ремесло, его специальность.
— Теперь вы, быть может, поняли, почему я против состязаний по кетчу, — на удивление тихо произнес Жиле. — Я никого не боюсь. Выстою против любого. Но если положение обострится, если стрельбу начнут вести не холостыми патронами, рано или поздно я обязательно проиграю. Рано или поздно все проигрывают.
— А другие об этом не думают?
— Люди вообще об этом не думают. А что, если текст ему никто не писал? Жиле разумен. Но зачем он все это им говорит?
— Надеюсь, теперь вы поверите, что я не испугался бы с голыми руками пойти на Фанфарона, сойтись с ним лицом к лицу, — продолжал Жиле. — Думаю, теперь вы понимаете, что у меня не было с ним никаких недоразумений. Соревнования не станут отменять из-за его смерти. Если это послужило причиной его убийства, кто бы ни был человек, совершивший преступление, он ничего не достиг.