Но читать не стал, даже не развернул листка, принялся не торопясь излагать содержание письма о том, как в деревню Пенчево близ Врацы ворвалась банда башибузуков: кто-то из чорбаджиев пожаловался, что крестьяне не платят подати. Сперва башибузуки приказали всем мужчинам собраться у школы, а когда те собрались, принялись полосовать людей нагайками. Истязали, пока не устали руки. Потом пошли по домам собирать подати. Брали, что попадалось под руку. Требовали денег, но денег находилось мало. Брали одежду, продукты. Потом оповестили деревню, что женские вещи не нужны, пусть женщины и девушки придут за своими вещами. А когда те пришли, отобрали самых красивых и, наизмывавшись над ними, повесили. А затем стали судить жителей за недоимки. Вызывали одного крестьянина, другого, приказывали привести семью и сперва рубили саблями детей, а потом рубили и родителей. Мало кто уцелел из жителей Пенчево...

Монотонно вел свой рассказ мужчина в бараньей шапке, и тем страшнее было его слушать.

Я обвел глазами слушателей. Почему все молчат? Почему никто не выражает своего гнева? Мне хотелось вскочить, бежать на помощь... Я-то вообразил, что мужчина в шапке рассказывает о чем-то исключительном, что его рассказ поразит всех слушающих. Наивный воробей! Страшный рассказ не удивил никого. Грабежи, насилия, убийства были повседневными явлениями в Болгарии.

Мужчина в шапке стиснул письмо в кулаке и рывком отдал его Каравелову.

Я беспомощно посмотрел на трех женщин, затерявшихся среди молчащих мужчин. Они побледнели, губы их были стиснуты. Но меня больше поразил находившийся рядом с ними красавец. Он был еще бледнее женщин. Но в этой белизне не было холода мрамора, завораживала вдохновенная строгость его лица.

Тогда лишь я принялся рассматривать его более внимательно. Законченностью и пластичностью его голову можно было сравнить разве что с произведениями древнегреческих скульпторов. Непокорные черные волосы, широкий благородный лоб, темные пламенные глаза, правильный римский нос, нежные розовые губы, великолепная шелковистая борода...

Тут он зачем-то встал, возможно, просто устал сидеть, и это движение позволило мне увидеть его во весь рост. Он был очень высок, строен. Я видел само воплощение благородной мужской красоты. Заметно было, что красота сочетается в нем с силой. То, что мне показалось бледностью, вызванной сильным переживанием, было естественным цветом его лица, белизне которого позавидовала бы любая девушка.

Непростительно было бы, подумал я, если в такую прекрасную оболочку природа заключила слабую душу, заурядный ум и беспечное сердце. У меня возникло желание познакомиться с ним - такая одухотворенная красота не могла не притягивать к себе.

- Дай мне письмо, Любен, - сказал он. - Я напишу в газету.

- Кто это? - какое-то время спустя спросил я Наталью Каравелову.

- Ботев, - ответила та. - Один из ближайших помощников мужа.

Когда стали расходиться, я подошел попрощаться с хозяевами, и Каравелов точно угадал мое желание.

- Христо, - обратился он к Ботеву. - Мой гость уходит, вам по дороге, проводи его.

Но покинули мы дом не вдвоем, а втроем. Вместе с нами вышел поджарый молодой человек с колючими глазами, которые то вспыхивали, то уходили куда-то в сторону.

Было видно, что он и Ботев хорошо знакомы, и не успели мы очутиться на улице, как он, оттеснив Ботева, засыпал меня вопросами.

- Как, говорите, вас зовут?

Мне сразу не понравился его тон, я огрызнулся:

- Вероятно, вы слышали...

- Балашов. А по имени-отчеству?

- Павел Петрович.

- Правильно.

- Что - правильно? Точно меня могут звать как-то еще!

- Случается.

- Что - случается?

- Что человека зовут и так, и сяк.

Я заметил, что Ботев внимательно прислушивается к нашему разговору.

- Зачем вы приехали в Бухарест?

- Что значит "зачем"?

- Какие у вас здесь дела?

Он был бесцеремонен, этот самозваный спутник.

- Я путешествую, - объяснил я. - И так как глубоко сочувствую болгарскому освободительному движению, заехал познакомиться с его руководителями и даже привез к ним письмо от Ивана Сергеевича Аксакова.

- Вы что, славянофил? - быстро спросил незнакомец.

- Я не причисляю себя ни к каким течениям, - пожал я плечами. - Но мне, конечно, не безразлична судьба славян.

- И очень плохо, - резко, менторски сказал мой собеседник. - Хуже нет, когда человек болтается как неприкаянный. Может, вы за батюшку-царя?

- Вовсе нет, - испуганно объявил я. - Но не обязательно же состоять в каких-нибудь партиях!

- Обязательно, - возразил мой собеседник. - Вы знаете кого-нибудь из московских социалистов?

- Нет, я не знаком с московскими социалистами, - поспешил сказать я.

Мы шли по ночному Бухаресту. Меня допрашивали настойчиво и пристрастно. Было сравнительно поздно, но публика с улиц не убывала, только вела себя ночью менее развязно и шумно.

- Какие же у вас убеждения? - строго спросил меня неожиданный спутник.

Я смешался. Собственно, у меня не было твердых убеждений, во всяком случае в том смысле, как это понимали люди, с которыми я только что расстался, хотя душа моя и стремилась к чему-то хорошему и доброму.

- Вы читали Бакунина? - так же строго продолжал молодой человек.

- Что-то читал...

Действительно, в студенческих кругах в Москве меня знакомили с какими-то сочинениями Бакунина, но они не оставили во мне большого следа.

- А Прудона? - допрос продолжался.

- Слышал.

- Вы хотите стать коммунистом? - резко спросил он меня в упор.

- Не знаю...

Я и впрямь не знал, хочу ли я стать коммунистом, хотя именно сочувствие Парижской коммуне побудило меня отправиться на берега Дуная.

- Вам надо формировать свое мировоззрение, - покровительственно заявил мне новый знакомый. - Я помогу вам.

Я так и не понял, в чем он намеревается мне помочь.

Мы дошли до моей гостиницы.

- Вот вы, оказывается, в каких апартаментах проживаете. - мой собеседник посмотрел на меня так, точно только что меня увидел. - Богато живете, - упрекнул он и неожиданно спросил: - У вас есть деньги?

- Есть, - растерялся я. - Разумеется, есть.

- Много? - продолжал он.

- Рублей пятьдесят, - ответил я, имея в виду находившиеся у меня при себе в бумажнике.

- Дайте тридцать рублей, - не попросил, а скорее приказал мой собеседник.

Я поспешил подчиниться - такая категоричность прозвучала в его голосе.

Он небрежно сунул деньги в карман и даже не поблагодарил.

- Давайте же познакомимся, - вдруг сказал он и протянул руку. - Меня зовут Бонифаций Флореску.

Я удивился его румынскому имени, потому что готов был поклясться, что он русский.

Впрочем, это была лишь одна из неожиданностей, с какими мне предстояло столкнуться в ближайшие дни.

Протянул мне руку и второй мой спутник, в течение всего пути не вмешивавшийся в разговор с этим Флореску.

- До завтра, - доброжелательно сказал Ботев. - С утра я занят, если хотите, приходите после обеда в "Трансильванию". Где, знаете?

Я утвердительно кивнул. Стоило ему заговорить, как он сразу будто заслонил болтливо-придирчивого Флореску, хотя тот по-прежнему находился рядом.

- Тогда до завтра, - еще раз сказал Ботев и неторопливо двинулся по улице широким размашистым шагом.

...На другой день я, видимо, слишком рано отправился к Каравеловым. Хотя солнце стояло высоко и крестьяне из пригородных деревень, продав на рынке привезенные продукты, возвращались уже в пустых повозках домой.

Дверь в дом была не заперта. Я постучался, никто не отозвался. И я рискнул войти, памятуя о царившей здесь простоте нравов. Открыта была и дверь в кабинет Каравелова. Там тоже никого не было. Я заглянул в типографию, двое молодых людей стояли возле ручной печатной машины, один приводил ее в действие, другой откладывал в сторону лист за листом - это печаталась "Свобода".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: