Вся охваченная своим делом, ради которого она примчалась сюда из Севастополя, Даша не заметила, как в балку к ней стали тянуться еще раненые. Одни шли сами, других несли товарищи. А там, за балкой, клокотала в это время битва. Сам главнокомандующий французского экспедиционного корпуса, козлобородый маршал Франции Жак Леруа де Сент-Арно пожелал непосредственно руководить сражением. И его, хилого, смертельно больного, посадили на лошадь. Два адъютанта тянулись с ним рядом, поддерживая с обеих сторон своего дышавшего на ладан маршала.
Точно балерина, была стройна маленькая арабская лошадь главнокомандующего, белая, как кипень. И свои точеные ноги в красных кожаных манжетах она выбрасывала вперед, словно в цирке. Сент-Арно объезжал поле сражения, поднося дрожащей рукой к глазу выложенную перламутром подзорную трубу. Он видел, как по ту сторону речки взмахнул руками и откинулся в седле русский офицер в каске и густых полковничьих эполетах, командир Владимирского полка. Пронзенный пулей, полковник тут же свалился с лошади. Но маршал Сент-Арно увидел также, как Владимирский полк пошел в атаку один, без командира.
— Воп[35], — сказал Сент-Арно и тряхнул плюмажем[36] на своей шляпе. — Воп, — повторил он и добавил: — Недаром русские солдаты считаются лучшими в мире. Это недаром…
Но то, что он увидел дальше, заставило его быстро протереть стекла своей щегольской подзорной трубы. Сент-Арно смотрел и глазам своим не верил. Русские солдаты — весь Владимирский полк — шли в атаку, не стреляя. Под пулями и картечью врага владимирцы шли со штыками наперевес, шли мерно, не замедляя и не ускоряя шага, шли без музыки и без единого крика…
И на минуту замолкли французские и английские пушки… Французские и английские стрелки опустили штуцера свои вниз, дулом к земле… И только грохот полковых барабанов сотрясал все вокруг: барабаны владимирцев били так нестерпимо гулко, что у маршала Сент-Арно даже нижняя челюсть опала и шляпа с белым плюмажем сползла набок. Судорожно стиснув в руках и маршальский жезл свой и подзорную трубу, Сент-Арно помертвелыми губами шептал беззвучно:
— Bon, bon! Bon, bon!
Это продолжалось всего только минуту, которая, казалось, длилась бесконечно. Первым опомнился английский главнокомандующий однорукий лорд Раглан. Он помчался вдоль правого берега Альмы.
— Да остановите же вы эту лавину! — крикнул он, бросив повод и взмахнув стеком. — Вперед, солдаты! Вперед за королеву!
И английские батареи в две минуты перетянулись вброд на русский берег Альмы и окатили владимирцев новыми струями огня.
Тогда, словно по команде, смолкли барабаны; только тут у владимирцев вырвалось оглушительное «ура», и они рванулись в штыки. Англичане бежали, и владимирцы разили их в спину из своих гладкоствольных ружей. А маршал Сент-Арно, едва держась в седле, все повторял:
— Bien! C’est tres bien![37] Если бы к нашим штуцерам и полевым пушкам да таких солдат, как эти русские дьяволы, мы бы завершили кампанию в одну неделю.
Но владимирцы дрались в одиночестве: никто не поддержал их героической атаки, и они тщетно ждали подкрепления. Они стали десятками валиться под разрывными пулями из английских штуцеров и ползли прочь, попадая в балку, где управлялась одна Даша.
Даша в балке у себя уже обмыла лицо и другому солдату, раненному в голову сабельным ударом. Лицо этого солдата показалось Даше знакомым. А солдат только ахнул, когда Даша промыла ему глаза, залитые соленой, едкой, липкой кровью.
— Дёмка!.. Ах, ты!.. Ну, ты!.. — вскрикивал солдат, разводя руками и хлопая себя по штанам, выпачканным землей и дегтем. — Да что же это, Дёмушка!.. Да как же это я, дурак!..
И Даша узнала наконец в солдате вчерашнего ездового из обоза с зарядными ящиками. Она улыбнулась, но к ней уже тащился новый раненый. Опираясь о ружье, он на одной ноге подскакивал к Даше сверчком. Другая нога только волочилась за ним, как прицепленная. Она была обута у него в рваный сапог, словно налитый кровью, которая струилась поверх рыжего голенища.
— Полно, полно! — сказала Даша ездовому. — Поди-ка лучше набери мне водицы в ковшик.
Солдат встал и с забинтованной головой поплелся к ручью.
— Ай да Дёмка! — твердил он, поднося Даше воду. — Ну и Дёмка! Дурак я, дурак!
И он стал сновать с ковшиком к ручью и обратно и, несмотря на боль в плече, подносить к Даше тяжелораненых и помогать ей раздевать их, обмывать и бинтовать. И каждому рассказывал, что вот-де какой случай, расчудесный матросик объявился, Дёмкой зовут; и как вот он сам, старый солдат, ездовой из артиллерийского обоза, принял вчера Дёмку за переодетую девку.
— Дурак я, дурак! — продолжал он корить самого себя. — Фершала за девку принял. А есть это замечательный фершал морской, матрос Дёмка, Демид то-есть. А еще Демиду кнутом грозился…
Из уважения к Даше он называл ее уже не Дёмкой, а Демидом. И около Демида этого стоял теперь на земле не один ковшик с водой, а целый десяток солдатских манерок полон был свежей воды. И солдат не знал, чем бы еще помочь, чем еще угодить Демиду. Своего товарища, раненного в живот, он осторожно поднял на руки и отнес подальше, в спокойное место, где слышно было, как бормочет говорливый ручеек, вытекая из родника. Ездовой положил распростертому на земле солдату свеженамоченную тряпку на лоб и принялся и ему рассказывать, как это он, ездовой из обоза, вчера так опростоволосился при встрече с матросиком этим, с Дёмкой.
— Кликни мне его, Дёмку, — сказал смертельно бледный солдат еле слышно, пытаясь потрогать рукою свой туго забинтованный живот. — Кончаюсь я, браточек… Смертушка моя близко… Фершала Дёмку мне… В последний раз, браточек…
Ездовой бросился за Дашей. Даша оставила у него на руках донского казака с челюстью, перешибленной английской пикой, и побежала к роднику. Она наклонилась над умирающим солдатом, сняла наползшую ему на глаза мокрую тряпку и потрогала холодеющий лоб.
— Дёмушка! — сказал солдат заплетающимся языком. — Там… у меня… под коленом кошель привязан. Отвяжи, Дёмушка… возьми… Два рублишка серебряных в кошеле… вся казна моя.
Солдат передохнул; говорить ему, видимо, становилось все труднее.
— Дёмушка… Дёмушка… — хрипел он, то и дело останавливаясь. — Один рублик — тебе за твою ласку… Возьми, Дёмушка… не обидь. А другой пошли… написано там… записка в кошеле… матери… старуха она… написано… Устинья… Колядникова Устинья… Дёмушка… Вятской губернии… деревня… деревня… Дёмуш…
И солдат не договорил.
Молча, глотая слезы, закрыла Даша глаза умершему. Потом, исполняя его последнюю волю, нащупала у него на правой ноге привязанный под коленом кошель. Она надрезала складным ножом штанину под коленом у лежавшего недвижимо солдата, отвязала кошель и сунула к себе за пазуху. А мокрую тряпку, которую еще раньше сняла у солдата с головы, она сполоснула в ручейке, выжала, развернула и закрыла покойнику лицо.
Сделав все это, она побежала обратно к себе, туда, где под дубом ее ожидала целая вереница исколотых, изрубленных, простреленных людей.
Даша совсем замаялась. Лицо у нее было мокро от пота и слез. Она резко провела по лицу рукавом своей матросской куртки и, задев бескозырку, смахнула ее с головы. И косы, тяжелые русые девичьи косы, спрятанные раньше под бескозыркой, вмиг очутились у Даши за спиной.
— Дёмка-а! — взревел ездовой, увидя это.
От изумления и неожиданности он вдруг почувствовал такую боль в забинтованной голове, точно кто-то стукнул его дышлом по макушке. Он глядел во все глаза на Дашины косы, даже попробовал их рукой потрогать…
— Дёмка… — лепетал он, — то-есть Демид, фершал морской…
— Хватит! — прикрикнула на него Даша. — Не Дёмка я совсем. Чего глаза вылупил? Даша я. Ну? И всё.
— Даша? — никак не мог прийти в себя ездовой. — Даша… To-есть Демид… Не Демид, не Демид… то-есть Дарья…
И он пришел наконец к бесповоротному решению, что перед ним действительно девка, но только переодетая матросом. И что это совсем замечательная девка. И что бывают такие девки, которым целый десяток хлопцев и на портянки не годится.
— Дарья, — сказал он как можно мягче, как можно учтивее, — а как вас, Дарья, спросить бы, по отечеству?
— Александровна! — отрезала Даша и принялась бинтовать казака, раненного пикой в челюсть. — Чем лясы точить, за водой бы сходил.
— Пи-ить… — услышала она как раз в эту минуту чью-то протяжную мольбу.
Вода в ковшике и в солдатских манерках, стоявших подле Даши, была на исходе.
— Ну! — крикнула Даша ездовому. — Не видишь ты? Вода — вся. Пошел к ручью! Бегом марш!
Ездовой, услышав привычную команду, вмиг подобрался, вытянулся перед Дашей «смирно» и по привычке гаркнул:
— Слушаюсь, ваше… то-есть Да… Дарья Александровна!
И что было духу бросился с манерками к роднику.
Наполняя их свежей водой и поднося Даше, он все время разговаривал сам с собою:
— Ну и девица! Поглядеть, так в чем душа держится, а что затеяла! Слыхано ли: девка за фершала! Богатырь-девка! Дарья Александровна…
И уже всем раненым, набравшимся в балку, было известно, что матросик этот удивительный — совсем даже не матросик, а девица, и зовут эту девицу Дарьей Александровной. Со всех сторон только и слышно было:
— Дарья Александровна, пить… Дарья Александровна, горит у меня в груди… Дарья Александровна, терпеть мочи нет…
И Дарья Александровна разрывалась на части, поднося одному к запекшимся губам ковшик с водой, другому поправляя на груди сползшую повязку, третьему шепча слова любви и ободрения.
— Потерпи, браточек. Боль не на век, а на час. Поболит и перестанет… Говорил мне дедушка один в Севастополе, Петр Иринеич: чего, говорил дедушка, на веку не случается! Потерпеть только, а там — после ненастья снова солнышко-ведрышко, после горюшка, гляди, опять радость.