Скоро проснулась и бабушка Елена. Затем капитан Стаматин открыл один глаз, а потом другой. На капитана Стаматина повозка не произвела впечатления, зато она очень понравилась бабушке Елене. Бабушка Елена сказала, что это очень красивая повозка и что она в молодости видела в Константинополе такую повозку на цыганской свадьбе.
Кошка не советовал торопиться в Севастополь.
— Напрямки — путь недалекий, — сказал он, — а в объезд наломаешь верст. Животина, вишь, намаялась: всю ночь в упряжке проходила. Пускай раньше силу нагуляет.
— Пускай нагуляет, — согласился Николка, — и мы поснедаем[70].
Поснедать был не прочь и Кошка. Он так и сделал. Закусив галетой и куском мяса, он залез в повозку соснуть перед дорогой. Заснул и Николка на бабушкином одеяле, с парусиновым кошелем под головой. А когда проснулся, утреннее недомогание — озноб и головную боль — как рукой сняло.
Небо прочистилось, и солнечный луч протянулся по балке, когда вся компания снова пустилась в дорогу. Охромевшего коня, уже совсем исчахшего, решено было не таскать за собой. Авось сам собою оправится и куда-нибудь прибьется. С повозки были сняты оба бочонка и тоже брошены, чтобы освободить место для бабушки и капитана Стаматина. Затем в повозку были уложены все пожитки и трофеи.
Непонятно, как это получилось, но когда все было готово, сигнал к отправлению был дан мулом.
— И-а! — звонко крикнул он и, никем не понукаемый, бодро зашагал как раз в том направлении, в каком это было нужно. — И-а! — повторил он, оглянувшись, все ли за ним поспевают.
— Вошел в силу, есть-таки, — сказал Кошка, шагая за повозкой. — Говорил я!
Только к вечеру добрались путники до Инкерманского моста. Вскоре их остановил дозор с фрегата «Кагул». Сам фрегат стоял верстах в трех, попрежнему близ Павловского мыса.
Матросы из дозора так и ахнули, увидя столь пестро раскрашенную повозку, запряженную конем не конем, а чем-то вроде коня. Но перестали дивиться, узнав Петра Кошку в матросе, который, сбив бескозырку на затылок, шел за повозкой.
— Да это ж Кошка! — хлопнул себя ладонью по коленке матрос из дозора, пожилой, с красными от курева усами. — Штукарь Кошка! Чего не выдумает! Ну, проезжай, брательник!
Николка хлестнул мула вожжой по хребту, и повозка пошла в объезд Килен-бухты, чтобы потом взять на Павловский мысок.
— Петро! — услышал Кошка позади себя чей-то знакомый голос. — Скоро масленица?
Кошка быстро обернулся: опять этот матрос в дрянной шинелишке из просмоленной парусины! И чего он тут слоняется, рот разиня?
— А тебе, умник, уже не терпится? Блинков захотелось, масленицу тебе? — сказал Кошка прищурясь. — Со сметаной, с маслицем блинки? Нет, брат, шалишь, рано! Добро, хватило б сухарей аржаных!
— Верно, Кошка! — снова хлопнул себя по коленке красноусый. — Отбрил-таки, брательник!.. А ты, Савка, не лезь! На бастионе, вишь, с тебя было пользы, как с козла молока; ну, и отсель вытурим, не посмотрим. Поди лучше умойся, чумазый!
Уж какой переполох поднялся в госпитале на Павловском мысу, когда Кошка внес туда на руках капитана Стаматина, а Христофор Спилиоти увидел подле своей койки бабушку Елену! В палату пришел старший лекарь Успенский, прибежала Даша Александрова, а потом явился Кирилл Спилиоти с женой Зоей. И уже по всей Корабельной стороне пошли рассказы про Николку, Мишука и Жору, которые в Балаклаву ходили и бабушку оттуда привели и капитана Стаматина выручили.
Капитана Стаматина положили тут же на койку, рядом с Христофором Спилиоти, потому что капитан был еле жив от перенесенного плена, от бури, швырнувшей его на берег, и от двухдневной тряски то в маленькой тележке, то на хромой лошади, то в повозке, запряженной мулом. И когда все успокоились, Мишук и Николка вспомнили, что вот у Жоры все уладилось с отцом и матерью, а им, Мишуку и Николке, будет, наверно, дома здоровенная трепка. Но, на Мишуково счастье, в госпиталь пришел в это время Елисей Белянкин с газетами и письмами. Елисей, увидев Мишука, первым делом нацелился ухватить его за вихор. Но, разобравшись во всем происшедшем, только крикнул Мишуку:
— Ступай к матери! Она уж по тебе все глаза выплакала.
И Мишук сразу убедился, что трепки ему не будет. Он, как пробка из бутылки, мигом вылетел из палаты и во весь дух помчался домой.
Пошел домой и Николка, прихватив с собой взятые из дому мешок и веревку. На плече у Николки висел на ремне карабин блохолова. Кроме того, Николка тащил всю амуницию шотландского стрелка, уложенную в парусиновый кошель. Каску блохолова ребята решили тоже отдать бабушке Елене: надо же бабушке в чем-нибудь кадило держать!
А между тем Петр Кошка, стоя в своей повозке и вертя вожжами у мула над хвостом, летел Широкой улицей через Корабельную слободку.
— Шуми, вино… Иду далёко я… — орал Кошка, подхлестывая мула. — Вали-вали, бурый! Шевели ногами! Не кабак развозим, на третий бастион едем. Эх, друзья-товарищи!.. Ого-го-о!
И пошла кутерьма. Мальчишки всей Корабельной слободки пустились за Кошкиной повозкой вслед. Васька Горох, который все еще был князем Меншиковым, изловчился и, вцепившись в задок повозки, устроился там довольно удобно. Он время от времени засовывал в рот два пальца и оглушал мула таким свистом, что животное порывалось выскочить из оглоблей.
Из всех ворот на улицу выбегали люди. Вечерело, но еще видно было, как в клубах пыли мелькает на дороге что-то до невозможности яркое, пестрое, цветистое. Кто говорил, что это содержатель зверинца Карл Швейцер вернулся в Севастополь со своей труппой обезьян и собачек. Кто спорил, утверждая, что это Осман-паша из плена бежал. Кудряшова уже накинула полушалок — бежать в полицию. Но, вспомнив, как третьего дня с нею обошелся пристав Дворецкий, сдернула с себя полушалок и бросилась к дедушке Перепетую.
Дедушка собирался ложиться, но, услышав шум на улице, засеменил к воротам, поддерживая рукою брюки. Едва он открыл калитку, как на него набросилась Кудряшова.
— Осман-паша!.. — крикнула она задыхаясь.
— Что Осман-паша? — спросил дедушка.
— Бежал… Надо в полицию…
— Как бежал? — изумился дедушка. — Да его же еще летом в Москву увезли!
— Тра-та-та… «Бежал»! — передразнил Кудряшову мясник Потапов. — Цыц, пустомеля!.. Не слушай ты ее, Петр Иринеич. Обезьянский хозяин приехал, вот что. Немец этот с собачками.
— Зачем же он приехал? — спросил дедушка.
— Зачем… Комедию ломать.
— Это теперь-то комедию ломать! — сказал укоризненно дедушка. — Тут кровь льется, война за отечество, а ты говоришь — комедию ломать. Тьфу!
Дедушка плюнул, вошел во двор и запер калитку.
На улице только пыль клубилась, поднятая Кошкой. Сам Кошка уже гнал вниз, к морским казармам, и покрикивал на бурого, и распевал во весь голос, пока не заметил толпу матросов у входа в трактир «Ростов-на-Дону». Кошка сразу оборвал свою песню, подумал-подумал и — была не была — решил сделать небольшой привал, прежде чем явиться на третий бастион.
— Па-береги-ись! — крикнул он, свернув к трактиру.
— Тю-у, Кошка, да на каком возу! — даже подпрыгнул на месте от удивления юнга Филохненко, околачивавшийся в Корабельной слободке, потому что его за малолетством пока что ни на один бастион не брали. — Хлопцы, Кошка!
— Он самый! — ответил Кошка, выскакивая из повозки.
— Завтра по тебе хотели панихиду служить.
— Рано, — бросил Кошка уже в дверях трактира. — Тут я, живой.
А Николка в это время пробирался со своей поклажей через Гончий переулок. Дома он никого не застал. Отец был у себя на пятом бастионе; верно, и мать пошла туда же отнести отцу поесть. Николка подумал и пришел к заключению: чем затягивать дело, лучше уж порешить его разом. Конечно, Николка в Балаклаву убежал и мешок с сеном дома стянул и веревку… Но ведь вот они — и мешок и веревка! А в общем, решил Николка, семь бед — один ответ.
И, забросив всю свою поклажу на чердак, одно за другим, Николка побежал к отцу на бастион.
Пальба, обычно терзавшая Севастополь по целым дням, к вечеру немного затихала. И тогда, с вечера же, на бастионах начиналась лихорадочная работа по исправлению всего, что за день было разрушено неприятельским огнем. А за день такого огня редуты оказывались сровненными с землей, траншеи засыпаны, крепления амбразур разворочены, валов и насыпей — как не бывало. Но всю ночь, от зари до зари, стучали на бастионах кирки и лопаты. И на рассвете изумленный враг видел против себя всю семиверстную оборонительную линию, готовую, как и прежде, отразить любое нападение. Однако в эти дни почти вовсе не слышно было канонады. Зато дел наделала на бастионах буря.
Николка добрался в темноте до театра, где на улице горел один-единственный фонарь. На Театральной площади, у фонтана, расположилась рабочая рота Севского полка, с минуты на минуту ожидавшая приказа выступать. Солдаты лежали на земле, курили, балагурили…
— Веселое горе — солдатская жизнь, — сказал седоусый солдат, раскуривая трубку. — Вот, Васек, какая поговорка про жизнь солдатскую складена! Да и не одна такая, вот еще: хорошо, сказывают, в солдатах, да что-то мало охотников. Или — солдат, что муха: где щель, там и постель; где забор, там и двор. Вот, Васек, какая солдатская жизнь! А то есть другие поговорки, про другое: хочешь покою, так готовься к бою; такое уж дело, что надо идти смело. А ты, Васек, смекай, мотай себе на ус! Без пословицы, сынок, не проживешь и от пословицы не уйдешь, а старая пословица вовек не сломится, и красную речь красно и слушать.
Николке очень понравились поговорки, которые он только что случайно услышал, пробираясь через Театральную площадь по рядам солдат из рабочей роты.
— Дяденька! — обратился он к старому солдату, выбивавшему теперь свою трубку о подошву сапога. — А не скажете мне, дяденька: что, есть такие поговорки, когда тятя больно дерется?