Сердитая девушка и ее желание
Семья Киззи жила за городом, в странном доме со всеми этими штуками вроде наковален во дворе и шелудивой козой, которая непременно брала на таран забор, стоило кому‑то пройти мимо. К двери их дома не решился бы подойти ни один почтальон, но оно и к лучшему, потому что им никто никогда не писал. Они даже не получали рекламы и иной бесполезной почты, как другие нормальные люди.
Семья Киззи выделялась среди прочих.
У них не было телевизора, но они знали сотни песен на языках, о существовании которых учителя Киззи даже и не подозревали. Они любили распевать их вместе, рассевшись во дворе на шатких стульях. Их голоса были такими жалобными, что казалось, будто это волки воют на луну. Их семья изобиловала патлатыми голубоглазыми дядюшками, бренчавших на старых красивых гитарах, и полными тетушками, которые сушили цветы, чтобы потом раскурить ими трубки. Кузенов было не счесть. Маленькие и стремительные, снующие в водоворотах женских юбок, готовые в любой момент уклониться от рогов козы, подобно матадорам, которые не вышли ростом и обладали пронзительным визгом. Мать Киззи носила платок, как какая‑то крестьянка из иностранного фильма, а отец потерял два пальца благодаря встрече с волком где‑то в Европе. Он убил волка и вернул себе пальцы. Отец держал при себе косточки пальцев в мешочке вместе с зубами того самого волка, посмевшего их откусить.
Все женщины в семье занимались садом, а мужчины охотились на сезонную (и не очень) дичь. В своих кособоких сараях они творили то, что большинство пригородных детей видело только в документалках или возможно у миссионеров в какой‑нибудь стране третьего мира. Используя топоры, они с глубочайшим пониманием предмета превращали животное и его потроха в еду.
Киззи ненавидела все это, и, как следствие, она также ненавидела себя. Она ненавидела зеркала, ненавидела свои лодыжки и волосы. Ей хотелось выбраться из своей жизни, словно та была морской раковиной, которую она не могла бросить на берегу и уйти босой прочь. Она была уверена, что ни у кого в Северной Америке не было такой дурацкой жизни.
Кроме наковальни и козы, во дворе водилось множество безымянных кошек, все время снующих и балансирующих на узких поверхностях, еще были куры, павлин, который кричал «рейп!» (в своей павлиньей манере) и несколько машин без колес на стопках кирпичей. Издалека приходили призраки, чтобы шептать, хандрить и питаться, иногда приезжали незнакомцы в больших потрепанных машинах, заполненных всем имеющимся у них скарбом. Они оставались на несколько дней, играли на аккордеонах, глотали самогон и пели баллады, слова которых никогда не знали бумаги, но жили только в скрипучих нотах их голосов. Киззи нравились призраки, а незнакомцы — нет, потому что отец заставлял дочь уступать свою комнату, а те всегда оставляли там после себя запах немытых ног.
Ей было шестнадцать. Она была умной, но без энтузиазма, младшая в средней школе, которую она прозвала школой Святого Рябого Марка для Каннибалов.
Святой Рябой Марк — это прозвище она дала школьному директору, страдавшему угревой сыпью. Он использовал любой предлог, чтобы рассказать о том времени, когда он был еще совсем молодым и в качестве миссионера побывал на острове Барнео, где, служа Господу, заразился паразитами и лишаем. Его тонкие губы становились еще тоньше всякий раз, когда Киззи приводили к нему в кабинет из‑за прогулов, а она с остервенелым удовольствием придумывала воображаемые религиозные праздники, чтобы объяснить свое отсутствие. Она знала, что директор скорее стиснет зубы и примет ее россказни, чем позвонит родителям, которые кричат в телефон, как будто это футуристическое устройство, и чьи громкие восклицания на их родном языке могут убедить кого‑угодно, что это цыганские проклятья.
Но сильнее, чем большинство подростков, Киззи ненавидела, когда ее видели с кем‑нибудь из членов семьи, и она решила добираться до школы и в снег, и в дождь пешком. Обморожение было предпочтительнее ржавых ведер, именуемых машинами, и вечно почесывающих свое пузо дядей. Она довольно остро воспринимала все, что было связано с умерщвлением: ее было легко смутить, но трудно вызвать отвращение. Дома она занималась грязной работой, которая должна была исчезнуть давным‑давно в цивилизованном мире, например, солила сало и отрубала головы цыплятам.
Она пила слишком много кофе, курила, пела завораживающим голосом, если кому‑нибудь удавалось убедить ее спеть. В школе Киззи заклеймили ужасным прозвищем, и она боялась, что оно будет преследовать ее всю жизнь. У нее были две подруги: Иви и Кактус. Иви была толстой, а Кактус, которую звали на самом деле не Кактус, а Мэри, — саркастичной.
— Заткнись, Киззи. Не отрубали вы никакому лебедю голову, — заявила Иви, когда девушки в пятницу возвращались домой из школы и курили.
— Гмм. Еще как отрубили, — ответила Киззи. — Нам нужно было одно из его крыльев, чтобы положить его в гроб бабушки.
— Фу! Ужасно!
— Да, я тебя умоляю, тот лебедь был редкостным ублюдком.
— Но вы же отчекрыжили ему башку… Это жестоко.
— Жестоко? Да я постоянно отрубаю бошки цыплятам. Это не жестокость. Это ж почти как с едой, Иви. Тебе ведь известно, что еда не рождается на свет, упакованная в пластик?
— Вы его сожрали что ли? Я так и скажу Мику Креспейну, что ты лебедеедка.
— Да не сожрали мы его! Ну придешь ты к Мику Креспейну и начнешь рассказывать ему о моих привычках в еде, а он такой, эээ, а ты кто такая?
— Не, он спросит: эээ, что еще за Киззи?
— Он знает, как меня зовут! Я сижу прямо за ним на тригонометрии и до мельчайших деталей изучила его затылок. Я могу выбрать его на опознании по шее.
Кактус все это время безмолвно выдыхала длинные клубы дыма, но решила прерваться и произнесла:
— Черт с ней, с этой шеей Креспейна. Я хочу знать, зачем вы засунули лебединое крыло в гроб твоей бабки?
Киззи ответила так, словно ответ был очевиден.
— Ну дык, чтобы ее душа смогла воспарить.
Кактус рассмеялась и подавилась дымом.
— А с другим‑то крылом что сделали?
— Будем хранить для того, кто умрет следующим, — сообщила Киззи и тоже рассмеялась. — Лебединые крылья, знаешь ли, не растут на деревьях. Или, — добавила она, бросив взгляд на Иви, — может ты этого не знаешь.
— Может мне плевать!
Кактус все еще кашляла, но ей удалось произнести:
— Боже, Киззи, будь у меня такая отмороженная семейка, я бы стопудово носила повязку на глазу и настрочила несколько книжонок про свое загубленное детство, и сходила бы к Опре, чтобы рассказать о том, как мне пришлось обезглавить лебедя, чтобы положить его крыло в гроб своей ненаглядной бабули.
— Чтобы ее душа воспарила, — добавила Иви.
— Аминь.
— Заткнитесь! — велела Киззи, без особого энтузиазма ударяя обеих подруг кулаками. — Кактус, забирай мою семью. Можешь всех их забрать, взамен отдай мне свою крошечную маму с ее крошечной стрижкой и папу, храпящего на диване, и все. Я оставлю тебе в наследство свой топор.
— Премного благодарна. Я с радостью приму твоё оружие в дар, — чопорно сообщила Кактус. — Однако, я сомневаюсь, что смогу прикончить лебедя, будь тот трижды ублюдком. Киз, и гнев свой прихвати.
— Поверь мне, будь у тебя такая семейка, как моя, у тебя был бы и мой гнев. Знаешь, чем мой папенька занимался прошлым вечером? Лося освежевал во дворе, а потом зашел в дом и сунул свою кровавую ручищу в мою миску с попкорном!
Иви и Кактус взвизгнули от отвращения.
— Ладушки, беру свои слова обратно, — сказала Кактус скривившись. — Можешь оставить своих родственничков себе.
— Чего? И все из‑за какого‑то паршивого окровавленного попкорна? — спросила Киззи и, качая головой, добавила: — Слабачка.
Девушки разделились на окраине обычных домов. Киззи продолжила свой путь дальше за город. Идти ей предстояло довольно далеко, мимо кладбища, водонапорной башни и фермы, торгующей рождественскими елками, где возле дороги стоял небольшой трейлер, на крыльце которого лежала толстая псина. Завидев девушку, собака подняла морду и рыгнула. Бесстрашная птичка воевала с вороной, сгоняя последнюю с дерева, белка не рассчитала свой прыжок и, ошеломленная этим фактом, рухнула в кучу гниющих листьев. На дворе стояла осень. Небо было белым, а деревья — черными. Киззи увидела себя в луже и отвела взгляд.
Гоблины же взгляда не отводили. Пока они смотрели на Киззи их рты полнились слюной. Ветви безлистного боярышника плохо скрывали их, и Киззи должна была их видеть. Из всех девушек этого ничем не примечательного города, именно ей они не должны были попадаться на глаза, той, которая много знала. В конце концов, в ее жилах текла кровь Старого Света. Ее семья верила в вампиров и сглаз, в воинствующих ведьмаков и проклятья и даже в говорящих лисиц. Они считали, что черные петухи есть дьявол в птичьем обличии, а выращенным фруктам не в сезон не следует доверять и уж тем более их пробовать. И, конечно, они верили в гоблинов.
Вернее сказать, не верили, а знали. Они знали наверняка, потому что бабушка Киззи еще в Европе спасла от них свою сестру, и после неустанно рассказывала об этом. Ей не надоедало рассказывать о том, как гоблины пытались открыть ей рот и запихнуть в него их ненастоящие плоды. Но она крепко сжимала челюсти.
Как опухли ее губы после этого.
— Вся в синяках. Синяки, как обветренные сливы! Я слышала запах этого сладкого нектара, но не попробовала его, — много раз говорила она Киззи. — Тебе не захочется отведать их фрукты, Солнышко.
— Нана, не похоже, чтобы здесь жили гоблины, — сказала Киззи. Эта история наводила на нее скуку, как и этот город с его бездушным торговым центром, футбольными полями и домами, похожими на пряничные домики. — Гоблины скорее станут жить в Праге или Барселоне, где есть кофейни и абсент, и… — Она умолкла, в мысленных поисках своих мечтаний о многих желанных вещах, которые можно было бы иметь в других городах, где люди живут лучше. — Слепые уличные музыканты, — продолжила она. — И маленькие монашки с длинными багетами в руках. И соборы с горгульями. И катакомбы.