В Москве шел дождь. Когда "ИЛ-18" приземлился и с последним сердитым чиханьем заглохли моторы, вдруг стало слышно, как звонко, словно дробью по стеклу, барабанит ливень по дюралевой обшивке. "Прилетать в дождь — хорошая примета", — подумал Осадчий.
Пассажиры, натягивая дождевики, торопливо тянулись к трапу, словно бы белольдистое здание аэровокзала, окутанное дождевой сеткой, могло, подобно автобусу, отъехать от них куда-нибудь.
На площади перед аэродромом Осадчий поманил такси, коротко бросил:
— Площадь Ногина!
Вот и знакомый поворот на главное шоссе и транспарант, выглядывающий из леса: "Счастливого полета!"
"Надо бы дописать еще: после счастливого завершения дел", — подумал Осадчий.
Машина шла по гладкому, словно отполированному асфальту с роняющими слезы елками на обочине. А впереди, в дождливом тумане, первые белые квадраты и башенки новых зданий. Москва!
На довольно крутом спуске от Старой площади к площади Ногина какой-то парень в шляпе ринулся перед самой машиной через улицу. Не сработай мгновенная реакция у шофера, зажегшего фары и круто повернувшего Вправо, угодил бы человек под колеса.
Парень изобразил почти балетное движение, поднялся на цыпочки, и Осадчий заметил его ошалелые от напряжения и страха глаза, в то время как такси, лишь обдав его грязью, "с ветерком" пронеслось мимо.
— Уф! — вырвалось у шофера.
Осадчий оставался спокойным. Он только внимательно посмотрел на шофера, молодого парня, сообщившего, что у него это сегодня второй случай.
— А случись, некуда было бы свернуть? — вопрошал водитель, все еще возбужденный. — Тогда все, этот парень пахал бы мордой асфальт…
— Отсюда вывод, — заметил Осадчий. — Всегда имей место для маневра. Иначе тоже будешь пахать этот самый асфальт. А когда к нему прикладывают — больно бывает, друг!
— Точно, — согласился таксист.
Через несколько минут Осадчий уже поднимался в лифте и шагал по гулким, темноватым коридорам старого большого дома, давнего штаба тяжелой индустрии (еще со времен Серго Орджоникидзе) — дома, который всегда оставался этим штабом, как бы ни менялись вывески у парадного подъезда: наркомат, министерство, комитет…
Сейчас в этом доме происходила очередная перестройка, во всяком случае, внешняя: менялась мебель в кабинетах, с дверей снимались старые таблички и укреплялись новые, где-то рубили перегородку, расширяя комнату. В коридоре пахло стружкой, масляной краской, влажным цементом, как на новостройке.
Запахи эти живо напомнили Осадчему о перестройке нового цеха, которую он уже мысленно представлял себе во всех ее последовательных этапах. И вспомнив разговор с таксистом, он подумал, что у него-то самого не так уж пока много пространства для маневра.
В комитете не говорили окончательно ни да, ни нет. Тянули, взвешивая доводы "за" и "против". Есть у нас такие работники, люди неплохие и знающие, для которых самое мучительное — принять решение. Всегда удобнее, если ответственное решение примет кто-либо другой. И будет за него отвечать. Потом эта привычка к многоступенчатым согласованиям. Конечно, согласовывать нужно. Но в том-то и дело, что порой дьявольски трудно найти человека, с кем можно согласовать решение. Да, именно так.
Осадчий пробыл в комитете несколько часов. Положение не прояснилось. Яков Павлович чувствовал, что вызревает все определеннее, все более властно стучится в сердце решимость сделать еще один важный и ответственный шаг. Вернее, несколько десятков шагов от площади Ногина к Старой площади.
Чтобы обдумать все окончательно, Осадчий решил погулять по городу.
Когда приезжий выходит на шумный асфальтовый пятачок площади Ногина, куда он свернет отсюда? Направо, на Солянку? Вряд ли! Можно подняться к Старой площади и бывшей Маросейке, ныне улице Богдана Хмельницкого. Осадчий хотя и не москвич, но названия московских улиц с запахом старины знал и, привыкнув к ним, даже любил. Эта дорога идет по красивому бульвару. Слева — здание ЦК КПСС, в конце бульвара — старинный, в виде маленького бастиона, памятник гренадерам, павшим под Плевной.
Но скорее всего приезжий пойдет налево. Так сделал в Осадчий. Он шел по Варварке, ныне улице Разина, что тянется по склону покатого кремлевского холма. Отсюда видна темно-серая, как срез свинца, вода Москвы-реки, и Зарядье, и Замоскворечье. Каждый шаг приближал его к знаменитому спуску от Красной площади к Кремлевской и Москворецкой набережным.
Когда бы ни попадал в Москву Осадчий, летом или зимой, в мирные годы или военные, а уж Красную площадь не обходил никогда. О многом здесь думалось, многое вспоминалось.
Как-то зимой, в военный год, вызвали Осадчего из Первоуральска в Москву получать орден Ленина в том самом большом кремлевском здании, зеленый купол которого и всегда трепещущее на ветру знамя хорошо видны с площади.
Осадчий помнил, что очень нервничал, ожидая вызова, хотя что же могло случиться? Указ-то ведь уже был опубликован. И все же он волновался, как мальчик, и успокоился лишь тогда, когда Николай Михайлович Шверник мягко пожал ему руку, негромко и доверительно, как бы ему одному, пожелал успехов в работе и здоровья.
И хотя Шверник примерно то же самое говорил каждому, Осадчий чувствовал себя растроганным, и эти слова привета прозвучали для него с какой-то особой интонацией. Так казалось ему, наверное, казалось всем. Чтобы понять это, надо было пережить военное время, нести его бремя, не отделяя себя от народа, от его труда и подвига.
В день награждения Осадчий вместе с другими сфотографировался рядом со Шверником в Андреевском зале. Они сидели вместе — группа металлургов и двое летчиков, Герои Советского Союза, и группа партизан, и женщины-текстильщицы, молодые и старые, в скромных кофточках, ситцевых платьях той суровой поры.
Человек, проживший на свете шестьдесят, приобретает в дар двойное временное зрение, когда настоящее легко опрокидывается в прошлое, а прошлое высвечивается резким светом настоящего. Сейчас Осадчий подумал о том, что та военная, вспомнившаяся ему на Красной площади битва за трубы, ныне в иных условиях и формах все же остается битвой за новые рубежи и свершения. И нечего бояться таких определений — да, битвой!
С Красной площади Осадчий вернулся на площадь Ногина и оттуда поднялся вверх по бульвару, на Старую площадь, к зданию ЦК КПСС.
В Центральный Комитет он обратился, предварительно собрав все необходимые материалы — расчеты, проекты, суждения, порою противоречивые, — заинтересованных организаций: Госкомитета, Гинромеза, Госплана. Вопрос серьезный. И решение, которое может быть по нему вынесено, должно иметь принципиальное значение. Оно предопределит во многом характер развития нашей трубной индустрии. Хотя речь пока идет только об одном цехе.
Так был поставлен вопрос в отделе Центрального Комитета.
— Подготовьтесь основательно, — сказали Осадчему. — Возможно, вас будут слушать на заседании.
— Что же надо мне сделать? — спросил Осадчий.
— Вы опытный человек, Яков Павлович, и знаете, что надо для такого случая быть во всеоружии фактов, расчетов и вашей непоколебимой внутренней убежденности.
— Это я понимаю, — ответил Осадчий, — это ясно, по, может быть, мне следует вызвать украинских ученых из сварочного института? Пусть тоже защищают свое предложение.
Речь шла об украинских ученых, выступивших с новой идеей. Они предлагали формовать большие трубы не из цельных листов, как раньше, — тогда понадобились бы листы более чем трехметровой ширины, ими страна не располагала, — а сваривать трубу из двух полуцилиндров, раздельно сформованных на прессе.
Это было новшество мирового масштаба. Нигде никто так не варил большие трубы. Вокруг нового предложения возникли горячие споры. Выйдет — не выйдет? Осадчий поначалу тоже колебался. Но потом решительно склонился к поддержке нового, смелого метода. И не просто склонился, а начал активно помогать украинским и местным, уральским, энтузиастам. Он готов был предоставить им для экспериментов в заводском масштабе свои линии, свои станы.
Теперь на эту новую идею тоже следовало получить добро. А она подтверждала реальность смелой формулы Осадчего: сначала — станы, потом — лист.
— Ученых мы вызовем сами, — сказал Осадчему ответственный работник отдела. — А вот как насчет вашего главного инженера? Он нам писал.
— Знаю, — ответил Осадчий.
— И то, что вы не единомышленники, тоже знаете?
— И это знаю.
— А как Чудновский относится к идее украинцев? — спросил собеседник Осадчего.
— Как относится? По пословице — отрубив голову, по волосам не плачут. Я хочу сказать, — пояснил он, — что если человек отбрасывает целое, то его уже не интересуют частности. Он-то ведь против реконструкции.
— Понятно. А все же, как он, крупный специалист, относится к самой технической идее, к самой мысли, она ведь заманчива?
— Как относится к самой мысли, не знаю. А к возможным хлопотам по внедрению, наверное, прохладно. Хлопоты-то лягут на его плечи. И на мои — тоже, — добавил Осадчий.
— На то вы и руководители завода. Так вызывать или не вызывать Чудновского?
Яков Павлович только неопределенно пожал плечами, что могло означать примерно следующее: прямых возражений у него нет, но и свидание в ЦК с Чудновским не кажется ему необходимым. Однако поняв, что от него ждут прямого ответа, после паузы сказал:
— На нашем заводском уровне мы, вообще-то говоря, уже четко определили наши разногласия. Был такой разговор. Размежевались вполне определенно.
— И надежд на достижение согласия во взглядах не питаете?
— Нет, — подтвердил Осадчий хмуровато.
— Тогда, может быть, и не стоит отрывать Чудновского от дела, — заключил собеседник. — Посоветуемся в Москве с работниками Гипромеза и Госплана. А вы, Яков Павлович, поживете немного в Москве?