"Кто же в данном случае прав? — подумал я. — Позиция молодого Терехова по-своему убедительна: раз можно улучшить работу стана, значит, надо к этому немедленно приступать. Но, с другой стороны, нельзя, конечно, все время дергать людей, ломать производственный ритм, не успев внедрить новое, немедленно приступать к очередной ломке во имя новейшего. К тому же существуют производственные планы, которые надо выполнять".

— План, план… — словно бы уловив мою мысль, произнес Терехов. — А перспектива? Должны же мы думать о дальнейшем развитии цеха.

— Бесспорно, бесспорно, дорогой мой Виктор. Но ведь мы с вами работаем не в каком-то цехе вообще, а в нашем, совершенно конкретном, со своей, как говорится, биографией. Посмотрите на вещи реально. Провалим план, не спасет нас от гнева начальства никакая перспектива.

Я подумал, что вряд ли Терехов даже в такую минуту может сомневаться в искренности своего учителя, который живет производством, болеет за его интересы. Просто дело это оказалось сложнее, чем он предполагал, как и все в жизни, которая редко дает простые решения.

Каган, видимо, подумал о том же, потому что добавил:

— Жизнь сложна, Виктор Петрович, и не все очевидное на первый взгляд оказывается правильным. Я понимаю вас, поверьте. Вы сейчас настроились на борьбу за свое предложение, а менять душевную настройку не так просто. Но давайте подождем, и в новом цехе я первым ринусь помогать вам с внедрением новой калибровки. Более того, мы внесем это новшество, если его подтвердит практика, в проект нового стана. Во всяком случае, будем стараться внести. И вообще, мы сейчас ведем большую борьбу за проект. Вы слышали?

— Да, кое-что, — вяло откликнулся Терехов.

— Да, ведем борьбу по очень существенным вопросам с теми, ну, одним словом, вы скоро узнаете…

Теперь мы сидели на скамейке в каменной беседке молча, смотрели на темную гладь озера. В этот поздний час только лунные серебряные дорожки мерцали на воде Да мигавший фонарь казался огоньком одинокого суденышка, которое никак не может отчалить от берега.

Наверное, на душе у Терехова было тяжело и смутно. Я чувствовал, Каган поколебал его уверенность, заставил серьезно задуматься. Сам же Наум Иосифович, по-видимому, высказал все, что хотел, и сейчас молчал.

— Не знаю, убедил я вас или нет, но домой нам пора, — Наум Иосифович поднялся.

На обратном пути мы не возвращались к прежнему разговору. Шли быстро, перебрасывались незначительными замечаниями, а потом и вовсе замолчали, озябнув от холодного вечернего ветра, резко дувшего нам в спину.

Наум Каган принадлежал к тому поколению, которое встретило Великую Отечественную войну уже твердо встав на ноги, с дипломом и профессией. Путь его к диплому был не легок, юноша рано потерял родителей, воспитывался у отчима, сельского учителя. Закончив в селе семь классов, приехал в Днепропетровск, поступил на завод учеником токаря.

Паренек оказался способным, с жилкой изобретателя. Работая токарем, придумал одно приспособление, второе, третье, на него обратили внимание, посоветовали учиться.

Токарь Каган стал заочником Днепропетровского индустриального института, а когда успешно его закончил, получил назначение помощником мастера на Никопольский трубный завод. Здесь Каган овладевает навыками, которые ему очень помогут потом в инженерном творчестве… А вскоре получает инженерную должность.

Началась война, и в первые ее дни Каган пошел в военкомат, но медицинская комиссия не пропустила его. Еще в юношеском возрасте Каган заболел туберкулезом легких, и за многие годы, то затихая, то вновь вспыхивая, коварная болезнь подсушила его и без того худощавую фигуру, ослабила тело.

Пришлось вместе с заводом эвакуироваться в Первоуральск, а оттуда, через три года, — в Челябинск, на новый трубопрокатный завод.

В середине войны резкая вспышка болезни свалила Кагана. Он, казалось, умирал. Был такой момент, когда уже никто не надеялся на его выздоровление. Однако Наум Иосифович поправился и начал работать, но не на должности инженера, а… в военизированной охране завода, где ему было легче.

Но вот прошло некоторое время, и Каган садится за конструкторскую доску. Назначенный старшим инженером-конструктором, он снова много работает, порой теряя представление о времени, забывая об обеде, отдыхе. И все же конструкторская работа не может полностью удовлетворить этого энергичного, влюбленного в производство человека. И он просит перевести его в цех.

— Но горячий цех… — говорят ему, — а вы с вашими слабыми легкими?! Может быть, не стоит?

В ответ на это Каган улыбнулся своей всегда словно бы немного виноватой, застенчивой улыбкой.

— Стоит, стоит! — ответил он. — Знаете, есть такое понятие — эстетотерапия? Это лечение эстетическим удовольствием, красотой. Я знаю людей, которые лучше себя чувствуют в красивых местах, глядя на море или горы.

А для меня красота — в металлургическом производстве, люблю смотреть на огонь, на огненные краски цеха.

— Ну, это уж что-то больно отвлеченное… — не совсем уверенно заметили ему. — Хотя, если настаиваете…

И Каган вернулся в горячий цех. В цех, строившийся тогда по американскому проекту, с американским оборудованием. Не все выходило ладно с этим оборудованием, и Каган возглавил техническую группу по доводке, увязке различных узлов стана.

Вот тогда по его инициативе и началась модернизация американского стана с тем, чтобы "выжать" из оборудования большие скорости и на основе новаторского опыта спроектировать и построить свой, отечественный, более мощный, еще более производительный цех.

Трудное это было время для Кагана. Он еще не совсем окреп после болезни, а работа такая, что неизбежно требовала полной отдачи всех сил. Да иного Каган себе и не представлял.

Шла бессонная страда первых послевоенных лет, не менее трудная, чем в годы войны. Многие кадровые рабочие не вернулись с фронта, иные еще лежали в госпиталях, а в каждом цехе завода густо взошла зеленая поросль совсем молодых пареньков, едва начинающих рабочую жизнь.

Двое из них особенно запомнились Кагану: Саша Гречкин и Коля Падалко. У обоих отцы — старые кадровые рабочие, в начале войны эвакуировавшиеся в Челябинск с южных украинских заводов. В тяжелые для страны дни они сказали своим сыновьям, должно быть, по-разному, но вложив в это одну мысль: "Сынок, ты видишь, какое положение в стране, надо пойти подсобить заводу".

И Саша Гречкин, и Коля Падалко пошли помогать заводу. Они для солидности надбавили себе возраст, а в цехах им надбавили рост с помощью ящиков, подставленных к станкам, иначе ни Саша, ни Коля не доставали до суппорта.

Их звали тогда "сынки завода". Сынков связывали общие автобиографические черты. И это были черты биографии не только Саши и Коли, не только их друзей и сверстников — черты биографии целого поколения молодых рабочих, пришедших на заводы в военные и первые послевоенные годы.

И Саша, и Коля работали то в одном цехе, то в другом. Саша Гречкин из токарей попал в сталеплавильный, на канаву, готовил ковши, желоба для разливки. А оттуда перешел в горячий цех непрерывной печной сварки труб. Падалко из токарей перешел в трубоэлектросварочный цех да там и остался на многие годы.

Так случилось, что ближе к Кагану оказался Саша Гречкин и его отец Павел Игнатьевич Гречкин. Они долго работали вместе в одном цехе, и оба Гречкиных входили в кагановскую бригаду внедрения новой техники. А когда вскоре по предложению Кагана началась модернизация американского стана, отец и сын Гречкины вместе с другими инженерами и рабочими старались выжать из стана большие скорости, чем те, что были обозначены в проекте.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: