Тереховы получили новую трехкомнатную квартиру в центре города, и Виктор Петрович пригласил меня зайти к нему. Как-то так получилось, что мы больше встречались на заводе, в цехах, в его кабинете, даже в театре, но не дома. Воспользовавшись приглашением, я нашел восьмиэтажный большой дом, почти полностью заселенный работниками трубопрокатного завода, поднялся на пятый этаж без лифта по широкой лестнице и нажал кнопку звонка у обитой кожей двери с номером восемнадцать.
Это была четвертая по счету квартира Тереховых в Челябинске, если считать первой ту самую комнату, которую делили пополам две семьи. После общежития Виктор Петрович получил сначала отдельную комнату, потом двухкомнатную квартиру в поселке и, наконец, вот эту, в доме вблизи драмтеатра, гостиницы, универмага, одним словом, в самом центре.
Я помнил прежнюю "берлогу" Тереховых, как любил говорить Виктор Петрович. Она была обставлена со вкусом, но в пределах тех возможностей, которыми располагал тогда единственный в городе мебельный магазин.
Сейчас я сразу же заметил ковер на полу, низкие кресла, тахту, журнальный столик у телевизора, магнитофон, радиолу — все то, что ныне представляет такую же неотъемлемую часть внутриквартирного интерьера, как сравнительно недавно — голландская печь, железная кровать и большой платяной шкаф. Над невысокими книжными шкафами висели копии картин Левитана и Репина, репродукции Пикассо — "Девочка на шаре" и еще какая-то цветовая композиция.
Хотя я пришел в семь вечера, Вера сказала мне, что муж еще на заводе, и ушла ненадолго в спальню, оставив меня рассматривать лежащие на столике журналы.
Когда она вернулась в комнату, я как раз разглядывал яркую, но, казалось бы, не совсем законченную картину, висевшую на стене. Я спросил Веру, не та ли это картина, которую она купила в Париже, на Монмартре, на знаменитой площади художников?
Год назад вместе с Виктором, Верой, Ириной Чудновской и другими челябинцами мне довелось туристом ездить по Франции. Был апрель, ясный, солнечный, подлинная весна света и тепла, прекрасный парижский апрель.
Тогда на Монмартре я увидел, как Вера торговалась с бородатым парнем лет тридцати, в мохнатом свитере, который едва ли не доходил ему до колен. Этот художник запросил за свою только что написанную картину двадцать франков. Вера долго его уговаривала отдать за десять, потому что больше у нее нет, а если она купит, то картина с Монмартра уедет на Урал, в Челябинск, сохранив в своих красках кусочек французского солнца и парижской весны.
— Эта, эта самая, вы узнали! — воскликнула Вера. — Ох, и долго я торговалась, но все же получила ее. Помните?
— Ну, конечно, — сказал я, — сейчас будто снова вижу эту площадь и художника вашего припоминаю.
Я не сказал Вере, что еще помню, как она разволновалась, даже щеки у нее стали пунцовыми, она это чувствовала и все прижимала к ним ладони. Конечно, Вера не была уверена, понимает ли что-либо молодой художник из ее возбужденной речи, в которой все время звучало: "Урал, Урал, Челябинск!", однако картину он отдал, сняв толстый бумажный лист с подрамника и аккуратно свернув его. Сам же художник немедленно отправился в маленькое кафе, одно из тех, что окружали кольцом площадь Монмартра. Может быть, он был голоден с утра и мелькавший перед его глазами навес кафе со столиками оказался сильным союзником Веры в ее торге. Во всяком случае, она счастливая покинула эту обитель муз и искусства, села в автобус с белой трубочкой в руках.
Сейчас Вера и я с еще большим вниманием посмотрели на картину. Собственно, это был эскиз, изображавший кабаре и эстрадный театр Мулен-Руж с эмблемой мельницы, вращающей крыльями. Знаменитый Мулен-Руж, что находится вблизи площади Пигаль.
Мне было приятно увидеть в доме Тереховых этот эскиз, привезенный из Парижа, с Монмартра. Пока я думал об этом, Вера принялась за вязание, усевшись в кресло напротив меня, произнесла со вздохом:
— Сегодня я устала. Набегалась. Надо бы мотороллер завести, что ли? Из моей заводской лаборатории до цеха манесмана, например, километра три наберется. А ведь не в один конец бегаешь!
Я посоветовал купить малолитражку в складчину.
— Вот только что и остается, — махнула Вера рукой и произнесла это в том топе, который предполагает шутку в ответ на такое же шутливое замечание собеседника. — Мне бы другое: как-нибудь выкроить… лишних полчаса на сон, — сказала она.
— Как вы ездите на работу, все автобусом? — спросил я.
— Заводским. Он подходит к дому.
— А с мужем, на "Волге"?
Вера пожала плечами. Нет, на "Волге" она не ездит, хотя машина главного инженера и приходит за мужем. Во-первых, это на полчаса раньше, а во-вторых, не положено. Есть такое словечко. Не по рангу. Пойдут разговоры: Терехов жену возит. Неудобно.
Одно время Вера работала в совнархозе, находившемся рядом с ее домом. В перерыве она даже успевала забежать домой, покормить дочку. Это было удобно.
Но теперь Вера снова вернулась на завод, попала в более жесткий регламент со временем, тратила лишних полчаса на дорогу и заматывалась в семейных делах.
Часов в восемь раздался звонок у двери.
— Это Терехов, — сказала Вера. Она часто называла его по фамилии, почему-то это было принято в их семье. — Раньше восьми я его обычно и не жду. Вкалывает по-молодому, — произнесла она явно без одобрения.
Виктор Петрович появился в коридоре, бросил оттуда: "Здрасьте", затем я увидел его широкую спину и поблескивающую лысину. Он снимал в коридоре у вешалки плащ, шляпу и ботинки. Терехов вошел в гостиную, протирая платком стекла очков. Как у всех близоруких, глаза его без очков выглядели не так, как в очках, казались мягче, добрее и как-то беззащитнее.
— Уф! — выдохнул он.
— Есть будешь? — спросила Вера.
— Нет, только чай.
— Я несколько раз звонила диспетчеру. Спрашивала, выехал ли ты с завода. Отвечают — нет. Ну, что там?
В этом вопросе Веры прозвучала, как ни странно, большая озабоченность делами заводскими, чем той усталостью, которая сейчас у Терехова проступала в каждой черточке лица.
Я невольно улыбнулся. Как ни ворчала Вера на занятость мужа, а и она жила интересами завода.
— Ты же знаешь, конец месяца, вытягиваем план, — ответил ей Виктор Петрович.
— В каком цехе?
— Всюду. Но в старом, горячем, особенно.
— Ах, эти последние дни! — вздохнула Вера. — Всегда напряжение!
— В общем, вытягиваем, — еще раз повторил Терехов с улыбкой, в которой явно просвечивали удовлетворение и еще оттенок того, что слово "вытягиваем", справедливости ради, надо понимать как "вытягиваю".
— Тебя туда послал директор, — не то спрашивая, не то этим вопросом пытаясь разъяснить мне суть дела, сказала Вера.
— Понимаете, каждый день совещания, — продолжал Терехов, как человек, начавший говорить о чем-то приятном и поэтому стремящийся еще немного продлить это удовольствие. — Совещания коротенькие, деловые. Что "жмет"? Чего не хватает? Конкретно разбирался, с карандашом. Пересчитал им режим прокатки в одном случае, в другом — сказал, как надо заварить треснувший валок. Мастера одного отстранил от работы — он меня обманул.
— А именно? — заинтересовался я.
— Не выполнил одного указания. Теперь побегает к директору! Восстановят, конечно, ибо мастер он вообще-то неплохой. Потом я двоих представил на премию. В общем, где взыскание, где поощрение, где твердость, а главное — анализ недостатков.
— Директор как? Ты ему доложил? — Я видел, Вере очень хочется услышать, что мужа хвалят.
— Ему каждое утро приносят сводки. Я позвонил, сказал: "План будет". Он: "Хорошо". И все.
Мы немного помолчали.
— А ты все-таки варварски относишься к своему здоровью, — произнесла вдруг Вера совсем другим тоном, словно бы только сейчас рассердившись на кого-то, кто в должной мере не оценил старания мужа, и на него самого за небрежное к себе отношение, и на себя за то, что… Ну, я уж не знаю, за что! — Ты избалован своим здоровьем, а оно не вечно, — все еще сердито продолжала Вера и вдруг погрозила мужу пальцем.
— Понятно, понятно, — махнул рукой Терехов, и пошел в спальню переодеться.
Я же остался один в гостиной. И невольно начал вспоминать рассказы самого Виктора Петровича о его производственных ступенях, о том, как он начинал свою жизнь на заводе.
Виктор Терехов и его жена закончили московский институт в одном году, вскоре после войны. Вдвоем улетали осенней ночью из столицы. Москва прощалась с ними вспышками аэродромных прожекторов, мерцанием огней, уплывающих из-под крыла самолета.
На рассвете из-за туч показались Уральские горы и, как мохнатые каменные звери, зашагали по земле, одна за другой, к черте горизонта. Внизу лежал край заводов и рудников, край голубых озер и рек — батюшка-Урал!
— Дома, — произнес Терехов, когда самолет приземлился на аэродроме Челябинска. Он повернулся к Вере и вдруг увидел в ее глазах слезы.
Просто она тогда разволновалась: перелет в чужой город, все новое, неизведанное, пугающее, и новая полоса жизни надолго, может быть, навсегда.
— Не реви, здесь не любят слабонервных, — сказал тогда Терехов, чувствуя и у себя под сердцем какую-то сосущую слабость.
Фраза эта запомнилась. Не оттого ли, что жизнь подтвердила ее? Никто ведь не знает, почему вам запоминается одно, а не другое.
О, первый автобус с аэродрома и первый трамвай в городе, везущие Тереховых в новую жизнь! Это тоже запомнилось навсегда — предметно, картинно.
Пожалуй, только молодость обладает веселой снисходительностью к тяготам быта, умеет скрашивать их шутками. Только в молодости можно без душевных драм, хотя и испытывая неловкость, двум семьям жить в одной комнате общежития. Здесь каждая семья имела свой очаг, уклад и могла бы поднять над ситцевой занавеской флаг своей семейной "конституции".