Нитку речки Юрий Иванович подновил синим карандашом. В ней наставил пером точки, то раковины-перловицы.

В тени берега вода темна. В руках у тебя удочка и кукан. Ступня придавливает подстилку из ила и смытой с берегов глины, слышишь хруст крупчатого песка. Волна от твоих ног изогнула тихую на закате поверхность, изгиб воды, как линза, увеличил бороздку на припорошенной илом мели. Пойдешь по бороздке, наклонясь и обмакивая в воду серебряную низку кукана. В голове бороздки станешь, вытянешь свою белую ногу, сжатыми пальцами подденешь грунт. Повозив ногой в мути, наступишь на раковину, гладкую, как галька. Затем переложишь кукан в одну руку с удочкой, а другой возьмешь раковину. Медлишь вынимать ее из воды, глядишь, как поверх тыльной части руки течение приносит глинистые пряди, как обнажается ямка с рваными краями и рябеньким песком на дне. Но вот раковина у твоего лица, пачкает пальцы илистая мякоть, покрывающая ее выпуклые овалы. Глядишь, как сходятся створки и утягивается внутрь мясистая нога моллюска.

Подсунув чертежик под стекло, Юрий Иванович взялся писать «Слово о товарище» — так гласил размеченный художником заголовок. Дважды заходил ответственный секретарь и удалялся затем, пыхнув сигаретой; время подходило к трем, а досыл у него принимали до четырех.

Сунулись было в комнату два-три автора, Юрий Иванович высылал их взмахами руки; не послушался его Рудоля Лапатухин, давнишний приятель и автор его отдела. Вероятнее всего, он не обратил внимания на Юрия Ивановича. С озабоченностью человека на вольных хлебах Лапатухин стал обзванивать редакции, тычась в записную книжку, где числились телефоны по крайней мере двухсот из тысячи московских журналов. Под смиренное попискивание телефонного диска Юрий Иванович писал о том, как их покойный товарищ понимал доблесть противостояния рутине жизни: он поступал вопреки такому порядку, когда человек человеку нужен для сегодняшней пользы. Наш друг, писал Юрий Иванович, верил в повседневное, грустное, может быть, понимание людьми друг друга, в тайный сговор, когда они жалеют друг друга, знают о скором расставании, но не все могут выразить это знание: одни стесняются слов, другие бессильны в слове, а третьи сегодня ожесточены своими несчастьями, а четвертые молчат, чтобы не огорчать друг друга, — и все прощаемся, прощаемся.

Юрий Иванович понимал, что переписывать придется, не так пишут у них в журнале «Слово прощания», но всякий-то раз он писал как новичок и мучал ответственного секретаря и главного, они затем вслед, в последние минуты правили, заменяли слова, вычеркивали абзацы. Понимал, а других слов не было у него сейчас. Отчаявшись, было половина четвертого, Юрий Иванович стал писать о картинах покойного, и вдруг обильно полилось — об уваровских пейзажах, видах Уваровска, о начатой большой картине «Субботнее гулянье на главной улице». В последние годы покойный писал о своей милой родине, терпеливо ждал, что его услышат, твердил свое, любовное. В его душе, в мире его памяти жили давно умершие дед и бабушка, погибшие на фронтах брат и дядья, их голоса и запахи лугов, отцветших во времена его детства.

Ответственный секретарь пришел с подшивкой журналов, то было предложение воспользоваться оборотами прошлых «Слов прощания», также написанных Юрием Ивановичем. В бессилии Юрий Иванович схватился вновь за вычеркнутое было «доблесть противостояния рутине жизни» и отложил ручку, жалобно глядя на ответственного секретаря.

Выручил Лапатухин. Он взял листки Юрия Ивановича и подшивку, ушел с ответственным секретарем в машбюро и надиктовал необходимые три страницы. Как позже сказал ответственный секретарь, он вставил из написанного Юрием Ивановичем про свойство покойного тревожить своей открытостью совесть живших с ним рядом людей.

— Там было что-то о его всегдашней готовности нас понять и пожалеть? — сказал вопросительно Юрий Иванович. — Сильных, защищенных много и без него.

— Места не хватило. Будешь про меня писать, так вставишь, — сказал ответственный. Он отсырел: бегал в производственный отдел с версткой, поверх которой лежало «Слово о товарище» с приколотым письмом на имя директора издательства о досыле по таким-то обстоятельствам. Сидел, расслабившись, выложив на стол крупные мужицкие руки. Могло так повернуться, что главный на следующей неделе, как придет вторая верстка, завернет досыл. Ответственный секретарь сейчас не понес главному «Слово о товарище», тот велел бы текст «раздышать», было у них такое выражение, дописать то есть, а дописывать было некогда.

Стало быть, Юрий Иванович «подставлял» ответственного секретаря. На следующей неделе Юрий Иванович вновь мог его подставить. Заявленный две недели назад на планерке материал о бригаде с Минского тракторного завода был принят с подачи ответственного, однако главный материала не читал, не всегда его заставишь прочесть, затыркан мужик: писал диссертацию, книги, статьи, входил в советы, комиссии, был депутатом райсовета. Заверни главный материал в последний момент, перед сдачей в набор, станут чистить ответственного, принимает-де некачественные материалы.

Юрий Иванович с материалом о минчанах пошел к главному. Приемная пуста. Подержал ручку двери редакторского кабинета, готовил слова, хотел взять на себя вину за поспешно отосланный досыл.

Пусто было кардинальское, с высокой спинкой кресло. Поблескивала искусственная кожа в изгибах подлокотника, и лакированная поверхность стола, и бюстик в нише стенной полки.

Уехал главный, сказала вернувшаяся секретарь, будет в понедельник на планерке. Оставалось одно — подстраховаться. Перебарывая усталость, пригибающую к столешнице, Юрий Иванович до конца дня правил, подклеивал материал о минчанах, испачканные страницы носил в машбюро и улещал машинистку, называл «пулеметчицей» и обещал шоколадку.

Лапатухин ушел наконец. Накурив «Золотым руном», он обзвонил с полсотни редакций, где лежала дюжина статеек об уникальных орденах, жизни шмелей, репортажей и интервью с интересными людьми. Лапатухин был ленив, оттого не задерживался на штатной работе в редакциях, в оправдание своего хронического безденежья он говорил о свободном духе, который где хочет, там и дышит. Надо понимать, дышит дымом «Золотого руна».

Юрий Иванович заканчивал строгать материал о минчанах; приписал некое милое впечатление весны, собрал в одно место высказывания руководителей КБ, главков, ведомств, и тут пар у него кончился. Спустился в буфет, там было заперто: пять часов. Он постоял под дверью. Прорвался, когда уборщица выпускала последних посетителей.

3

Вернулся к себе с сосисками, хлебом и стаканом кофе, густого, как кисель.

Кураж ли от кофе кончился или настроил себя так Юрий Иванович — в бессилии сидел он над рукописью; разваливался материал: каша, одна главка противоречила другой.

Позвонил Эрнст. Юрий Иванович не угадал его звонка: телефон хрипел, примученный Лапатухиным, отравленный дымом «Золотого руна», из трубки разило будто из пепельницы. Исчезла Вера Петровна, сказал Эрнст, давят на меня — ведь она не дала согласие на похороны. Второе, не стряслось ли чего с ней? Был в мастерской мариниста, сейчас едет к ее домработнице. «Вот и позвони мне оттуда», — сказал Юрий Иванович. Затем набрал номер Лохматого. Слушая долгие гудки, он понял: надо разбить материал о минчанах на главки, а главки открыть цитатами из высказываний руководителей ведомств и рабочих или же цифровыми данными; таким образом, каждая из набранных жирно врезок объявляла бы одну из составных проблем — и материал собирался в целое.

Позвонил Эрнст, его звонок Юрий Иванович узнал, телефон бодрился, с готовностью выжимал силенки из своих катушек. Так вот шумно, с раскатом в конце он объявлял о друзьях. «Почаще бы напускать на тебя Лапатухина», — подумал с ехидством Юрий Иванович.

— Я здесь, внизу, — сообщил Эрнст. — Спускайся, попилим Веру Петровну искать. С Васи начнем, он наверняка знает, куда она спряталась. Этот ее закидон с похоронами в открытом море… — тяжело вздохнув, Эрнст разъединился.

Промчали по Ленинградскому шоссе, повернули, обогнули чашу стадиона «Динамо», дальше по пыльной Масловке, тенистым улочкам, и вот он! В блеске стеклянного навершия вымахнул кирпичный корпус Васиного комбината.

Оставили машину на площадке перед проходной. Будка проходной, за решеткой ворот залитый асфальтом двор, яркое пятно клумбы, стена цеха с железными полотнищами дверей. В проходной дедок с казацкими усами, известный друзьям лет двадцать, еще по цеху в Марьиной роще, отвечал: Василия Дмитриевича сегодня не видел, цех его заперт, девятый час, известное дело. Дедок спросил о здоровье, предложил друзьям чайку. Своей предупредительной словоохотливостью он выражал чувства к Василию Дмитриевичу Сизову, имевшему мужество вернуться прорабом на комбинат, откуда его со цветами, речами, шампанским провожали в великолепное будущее.

— Может, Василий Дмитрич у Ушаца? — дедок кивком указал в глубь двора, там под стеклянным козырьком административного корпуса стояла черная «Волга». Друзья понимали: дедок щадил Васю, щадил его друзей. Наивное ухищрение. Ушац, нынешний директор, теперь виделся с Васей разве что на планерках, таких инженеров на комбинате сотни.

Друзья сели в машину. Когда решетка ворот поехала в сторону и одновременно выкатилась на площадку черная «Волга», шофер просигналил: их узнали.

Подошел Ушац, смуглый, белозубый, в светлой легкой тройке, следом подходил шофер, добродушный человек в рубашке навыпуск. Он много лет возил Васю — Ушац, подчеркнуто ничего не менявший в комбинате, оставил на директорской машине водителя своего предшественника.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: