— И каким он был?
— О, колоритным негодяем. Элегантный, остроумный и любим дамами, они не могли устоять перед его длинными тёмными ресницами. Он так же очень одаренный художник. Временами бывал немного угрюм, но это делало его более привлекательным для дам. Красивый и капризный молодой художник.
Они со Стерном были уже знакомы, когда к ним присоединился я. Гораздо более неуклюжий чем они, почти во всех отношениях… да во всём! кроме музыки, но для настоящей дружбы как раз я оказался необходимым ингридиентом. И это было таинственно, даже волшебно, когда мы втроём были вместе. Все это замечали, и наши имена упоминались на одном дыхании, потому что казались неразлучными. Послушав Верди, мы бродили по бульварам в треуголках и развевающихся плащах, со словом здесь и улыбкой там, наши глаза пылали от предвкушаемого озорства, от того веселья, которое бросало нас на удивительные тротуары жизни.
Ахмад мягко улыбнулся.
— Лицом об асфальт. Позже Коэн откололся от нашей группы, чтобы жениться и создать семью. Как ни странно, мужчины в его роду всегда так поступали.
Ахмад засмеялся, потирая колени.
— Печально известная семья каирских Коэнов… Но послушайте, что я за хозяин сегодня? Где ваш аперитив и где наша музыка?
Ахмад вскочил на ноги. Он порылся за стопкой газет и достал пыльную бутылку бананового ликёра, по всей видимости такую же старую как газеты. Немного покопавшись в другом месте, добыл два маленьких бокала, а затем пошурудил в пыльной куче пластинок, искореженных временем. Выбрав одну, он положил её на старый граммофон с заводной рукояткой и начищеной медной трубой, энергично крутнул рукоятку, и вот, словно издалека, послышался слабый дребезжащий голосок. Ахмад тотчас же присел на корточки, сдвинул канапе набок, и сунулся в трубу, как дрессировщик в пасть льва.
— Белиссимо, — сказал он с глубоким удовлетворением. — Это «Фауст» Гуно, партию Мефистофеля поёт болгарин. И великолепно поёт. Послушаем песенку про бычка?…
На стене напротив Джо висел большой плакат времён Первой мировой войны, призывавший к вступлению в Ассоциацию молодых мусульман.
«МЫ ХОТИМ ТЕБЯ», — говорил с плаката мулла в зелёной чалме, костлявым пальцем указывая на зрителя. За его спиной пухлые мусульманские юноши, развалившись под цветущим деревом во дворе каирской мечети, хвастались друг перед другом золотыми часами. Ряды заводских дымовых труб вдалеке гнали густой белый дым, а над пирамидами мчался маленький триплан Экзюпери, несущий утреннюю почту в Каир. В целом, жизнь на плакате била исключительно чистым ключом.
Ахмад извлёк голову из жерла патефона и проследил за взглядом Джо.
— Что мы получаем от искусства? Зачем оно нас преследует? — слегка оглохнув, он кричал. — Я убеждён, что большинство абстракций — это аллюзии на наш внутренний мир, и поэтому мы — само время. Ибо основа смысла жизни несомненно находится в нашем воображении, а не в реальности…
Он засмеялся.
— А это значит, что реальность нереальна.
Скрипучая ария наконец подошла к концу. Ахмад остановил граммофон, взял бутылку с лавандовой жидкостью и присобачил к ней распылитель. Побрызгал, и комнатёнку заполнили большие облака сладко пахнущего тумана.
— Дезинфицирующее средство, — сказал он, снова садясь. — Знаешь, эти старые здания… Но сказать по правде, мне совершенно безразлично, кто правитель мира — Антоний или Октавиан. Что меня интересует и к чему я всегда стремился, так это всепрощающая чистота понимающего сердца… Да, но как и все люди, размышляющие о жизни, я часто чувствую страх и одиночество.
Ахмад смотрел в пол и молчал.
— Ты ещё пишешь стихи?
Ахмад вздохнул.
— Нет. Долгое время я пытался дурачить себя, но слова не оживали, как бы я ни старался. После этого я решил, что буду хотя бы на вторых ролях, и начал работать над поэтическим словарём. Но бросил и эту затею. Последняя запись в моём словаре — «Александр Великий». Мне оказалось слишком больно сидеть ночь за ночью размышляя обо всем, что Александр успел сделать за столь короткую жизнь.
Ахмад повернулся к Джо и грустно улыбнулся.
— Я смирился; я поэт, который не может писать стихи. Мне даны душа и чуткость, но не талант. И много таких как я, которые живут в своих маленьких уголках, смирившиеся. Опечаленные тем, что не судьба внести свой вклад, создать малую толику красоты, которая могла бы жить в чьём-то сердце… Это однако не значит, что надо ложиться и помирать. А знаете, в чём настоящая трагедия неудавшихся творцов? Мы привыкаем к этому! Мы не выходим за пределы жалости к себе, и просто терпим в наших пещерах. Окружённые маленькой вселенной привычных вещей…
— Я часто задавался вопросом, — Джо почесал нос, — каково это — вырасти среди всех этих чудес древности, пирамид, Сфинкса и всего остального. Как это влияет на вас?
— Это влияет на вкус, — сказал Ахмад.
— Ты имеешь в виду, что меньше обращаешь внимания на моду?
— Об этом не знаю. Я имел в виду вкус во рту.
— О!
— Тот факт, что вы никогда не знаете, кто или что в очередной раз залетит вам в рот.
— М-м?
— Да. Положим, вы идёте по улице, и вдруг горячая сухая пыль ввинчивается вам в рот и покрывает язык, но кто или что это? Какой-то уголок пустыни отправил часть себя, чтобы вы могли ощутить его запустение? Или это принесло из древней гробницы? Или песчинка на ваших зубах — останки единорога XVII династии? Или последнее воспоминание о неведомом народе гиксосов?
Ахмад улыбнулся.
— Прах к праху. В пустыне похоронена и забыта лишь часть прошлого. Другая его часть хранится в наших желудках. И хотя мы вроде бы живём днём сегодняшним, внутри у нас — дни минувшие.
Ахмад нахмурился.
— Таким образом, прошлое всегда с нами, и особенно во время войны, когда так много прошлого, казалось бы, разрушается. Только взгляните на этот старый картонный чемодан в углу. Я купил его тридцать лет назад в вечерней вокзальной спешке, когда собрался в Александрию на рандеву к одной весёлой вдове. Тогда я был молод, силён и ещё не уродлив, и теперь этот хлипкий чемодан напоминает мне о мальчике в костюме цвета корицы, потёртом костюме, потому что мальчик был беден. О костюме, который скрывал штопаное нижнее бельё и безупречное тело.
А знаете, что сейчас хранится в этом чемодане? Две папки бесполезных стихотворений, сборник каракулей, забытая сноска к хронике совести расы. Другими словами: вся моя жизнь…
Ах, Каир, Каир, это знойное место полутьмы за закрытыми до захода солнца окнами. Каир, где выложенные белой плиткой террасы днём отражают яростную жару, а в темноте — успокаивающий стук копыт лошадей, тянущих старые повозки. Этот Каир под сияющим зимним солнцем и ветрами из пустыни, приносящими и ужасную жару лета и прохладные ночи и бризы с реки…
Да, мой Каир, моя жизнь. Все грандиозные схемы установления порядка — здесь являются частными, и объявленные универсальными филосовские системы умещаются в размеры моего шкафа. И поэтому, уезжая, кайренам не найти себе места у другой реки, ибо город следует за нами, и мы стареем в тех закоулках, где растратили нашу молодость.
Ахмад уставился вдаль.
— Всё впустую… Осталось только это тело, этот потрепанный и потускневший медальон, висящий на моей душе. Сколько раз я праздновал чудо дара жизни! Благословение… или бремя? И оплакивал ускользнувшие сокровища, конечно. Я растратил свою молодость понапрасну…
Джо отрицательно покачал головой.
— Напрасно, Ахмад? Это не то, что я здесь увидел, и совсем не то, что я от тебя услышал.
Ахмад зашевелился.
— Что вы имеете в виду? Что вы увидели, что услышали?
Джо засмеялся и широко раскинул руки, охватывая маленькую переполненную пещеру, где в пыльных кучах лежала большая часть жизни Ахмада.
— Ах, Ахмад, мир, созданный тобой — вот то, что я увидел и услышал, а какой поэт мог надеяться на большее? И когда я смотрю в сердце этого мира, я вижу широкий бульвар, по которому шагают трое молодых людей. И слышу их разговор. Они настоящие друзья и всегда вместе, элегантные, остроумные и несравненные в своих шалостях, три бесстрашных восточных царя. Один из них художник, другой поэт, а третий — мечтатель из пустыни. И люди стекаются послушать этих трёх царей, хоть мельком увидеть их возмутительные выступления. Ибо там где Коэн и Ахмад и Стерн — там смех и слёзы. На тротуарах жизни они играют главные роли в опере цветов и красок, и поэзии, и любви. И они хозяева бульваров и все это знают; все, кто когда-либо видел их вместе.
— И это то, что я вижу, — сказал Джо. — И это то, что я слышу.
Ахмад глядел в пустоту, глаза его блестели за стёклами очков, огромная голова смотрела навстречу воображаемому ветру, потрепанное канапе было явно под небольшим углом ко Вселенной. Ахмад серьёзно кивнул направо и налево, словно приветствуя спутников своей юности, и потянулся рукой туда, где среди тёмной груды обломков покоился древний помятый тромбон. Ахмад торжественно поднёс к губам пыльный инструмент, погладил его, выдул пробную ноту и поднялся на ноги.
И прозвучал меланхоличный взрёв, мощный глиссандо. А затем звук покатился вниз в затяжном салюте величию мира, затерянного во времени.