Конец декабря. Одна из последних ночей того тёмного года, когда Элени ушла от него навсегда.
Стерн только что вернулся в Смирну, чтобы провести каникулы и отпраздновать с Сиви крещение. Сиви каждый вечер старался устроить какое-нибудь мероприятие, чтобы Стерн не оставался один.
Но в тот вечер друзья пригласили Стерна на ужин, так что Сиви отправился в театр. Стерн смог провести в доме своих друзей всего несколько часов, прежде чем мужество покинуло его и он вернулся на виллу.
В ту ночь он был странно спокоен, и, — когда сидел на балкончике, глядя на огни на воде и слушая звуки моря, — к нему естественным образом пришло решение. Никакого драматизма. Напротив, решение казалось Стерну разумным и обыденным. Начинался Новый, бессмысленный без Элени, год.
Стерн зашёл в комнату, взял пузырёк с таблетками и проглотил их одну за другой, без воды. Затем набулькал стакан виски и сел на край кровати насладиться напитком. Закурил сигарету.
Поступок, вызванный невыносимым отчаянием?
Нет, вовсе нет. Стерн был спокоен. Привычные выпивка и сигарета перед сном. Всё как обычно, только на этот раз он не проснётся.
Стерн глядел через открытые французские двери на гавань, не особенно и грустный. Какое облегчение! «Покойся с миром». На волнах гавани качался мягкий свет, тихие голоса живых доносились из темноты и нежная ночь обнимала Стерна…
«Это так просто», — думал он, затягиваясь дымком.
Важные решения всегда просты, в отличие от мелочей; попробуй, вон, выбери и наклей обои. Смерть утешает, смерть — это мир, а вот жизнь — увы…
Дальше провал в памяти, а на следующее утро Стерн, язви его ети! — проснулся. Сиви, вернувшись из театра, обнаружил Стерна у кровати стоящим воронкой кверху, с мордой в блевотине. Сиви сразу догадался, что произошло, сделал Стерну клизму и, позвав домработницу, с её помощью затолкал его под холодный душ. Затем, держа Стерна под-локоток, больше часа водил по комнате туда-сюда. И только потом, когда опасность миновала, позволил лечь спать.
Экономка рассказала об этом Стерну на следующий день, когда он расспрашивал её: видела ли она его пипиську. Что касается Сиви, то он вёл себя как обычно — весело смеялся и шутил, пытаясь совратить мужика.
Но всякий раз, когда Стерн возвращался в Смирну и заходил в свою спальню на вилле Сиви, он поднимал угол нового ковра рядом с кроватью и смотрел на пятно на половицах, несмываемое пятно, сделанное его рвотой — прошлой жизнью, вышедшей из него, чтобы он мог существовать дальше.
— Я обычно закрывал дверь, садился и глядел на пятно, пытаясь найти какой-то смысл в этой карте моей жизни. Но, как ни старался, разводы ни во что не складывались. Люди, занимаясь самовнушением, в форме облаков и то видят гораздо больше.
Сначала мне тяжело было находиться в комнате из-за пятна. Оно стыдило и пугало меня. Я постоянно помнил, что оно там, под ковром, и очень осторожно обходил это место. Но через какое-то время я однажды обнаружил, что стою на нём… Это и обрадовало меня, и огорчило потому, что означало, что я научился жить с пятном.
Психика делает то, что должна делать, когда что-то ужасное становится повседневным спутником. Делает, чтобы человек выжил, забыл…
Но была у меня и другая причина для грусти: всякий раз, когда я оказывался на этом пятне, я вспоминал и о своём детстве; пыльный Йемен, как далеко от него я забрался!
А куда?
Я стоял рядом с кроватью в комнате чужого дома, рядом с открытыми на шумящую гавань дверями… Но почему именно эта гавань и эта комната?… Я задал себе вопрос — где ты?
Ответ не радовал… Я был где угодно. Я стоял на карте, которая была мной, моей жизнью, островом сокровищ.
А был просто где-то… не на своём месте.
Стерн отвернулся от зеркала.
— Что касается попытки самоубийства, первой попытки, то она заставила меня задуматься о многих вещах. Что она значила? что я узнал о себе, и о человеке, и о Сиви.
Сиви был мудр.
Его поведение наутро, — как будто ничего не случилось, — позволило мне продолжать жить…
Столь глубокая мудрость хрупка, ей часто невозможно принять жестокость жизни, побороть внутренние страхи. Вот Сиви и сошёл с ума… Но это другая история, ты знаешь.
И тогда я понял, как сильно мы стараемся не расти. Как отчаянно хотим сохранить в сердце детскую уверенность в завтрашнем дне, чтобы храбро смотреть на мир.
«За себя бы говорил, — подумал Джо, — не все такие инфантильные, как мы с тобой».
У нас не получается принять мир, — продолжал Стерн, — нет понимания. Вместо этого есть песчаные замки детства, к которым в молодости мы пристраиваем башню или две, и вал или ров попозже. А своим детям передаём те же самые пустые мечты о розовом рае.
Стерн нахмурился.
— Отчего мы не понимаем, что глупо цепляться за вещи, за сохранение порядка вещей? И что на самом деле нет никого более реакционного, чем революционер?
«Не понял», — подумал Аськин.
— Человек, который жаждет порядка, оправдывает насилие, убийства и репрессии.
Изображения, — сказал Стерн, — …вещи, которые мы представляем. Эти сонмы эфирных чудес и ужасных чудовищ, рождённых нашим непостижимым воображением. А ведь: «Не сотвори себе кумира»! Вера во всё и ни в что — проклятие нашего века.
Мы усердно играем благочестивых отшельников, которые отказываются видеть и делать реальное, и отказываются слушать эхо того, что было до нас. Наше высокомерие так огромно, что мы даже меняем прошлое, — просто словами, просто учебниками, — и это выглядит жалко.
Но мы знаем гораздо меньше, чем думаем, о свободе воли и ответственности человека и его вине. Мы, в нашем высокомерии, реализуем предположения, которые требуют сотен тысяч погибших, миллионов пострадавших. Наш век хочет жертв… и хуже того, это, кажется, нужно.
«Да ты охуел?!»
Ты сейчас наверняка подумал, что я ****утый. Объясню: наша вина сегодня так велика, что мы обязаны практиковать масштабные гекатомбы.
Ради чего? Почему мы чувствуем вину настолько неумолимо, что она заставляет нас вознести Гитлера и Сталина? чтобы они устроили нам бойню. Свобода настолько тяжела, что мы создаём концентрационные лагеря и целые политические системы, которые есть ни что иное, как тюрьмы народов. Огромные нечеловеческие машины обрабатывают человеков, делая «человека будущего».
Мы боимся свободы, мы превращаем мир в огромную исправительную колонию.
Мы отчаянно жаждем вернуть порядок животного царства… наши утраченные невинность и невежество.
Революция. Мы даже не можем понять, что это такое, и к чему она ведёт. Мы говорим, что революция означает «изменение», но это намного больше, намного сложнее, и, да! намного проще.
Это похоже на перемену от ночи ко дню, на вращение Земли вокруг Солнца. И вращение нашей звезды вокруг непознаваемого центра; вместе со всеми миллиардами звёзд, галактиками и самой Вселенной. Изменение вечно и в действительности нет ничего, кроме революции. Всё движение — это революция, как и время. И хотя законы этого движения невероятно сложны и находятся вне, результат их воздействия на нас прост. Для нас всё очень просто.
Мы пришли к рассвету только для того, чтобы увидеть, как он превращается во тьму. И мы переживём тьму, чтобы познать свет… И опять, и опять!
Революция… Верить в человечество? или в умирающих богов, и богов, которые терпят неудачу?
Невинность — вот источник нашего греха, нашей надежды и нашего проклятия. Из невинности рождаются и добро, и зло; и жить с этим — наша судьба. Ибо Бог, который есть, и все боги, которые когда-либо были и будут — они внутри нас, видят нашими глазами и слышат нашими сердцами и говорят нашими языками… Я знаю. Я, как и любой…
Стерн замолчал. Мышцы на его лице напряглись, глаза беспокойно метались.
«В его голове, — подумал Джо, — сейчас наверное гудят сирены, хлопают сигнальные ракеты, гремит стрельба. Человек выглядит так, когда слишком долго находится в осаде.
Шок, человек хочет спрятаться, залезть в ракушку, — сказал бы врач.
Душа болит, — сказал бы Лиффи».
Джо положил руку на руку Стерна.
— Знаешь, когда я недавно сказал про Ахмада и Дэвида, меня удивило, что ты так спокоен. Но я напомнил себе, что мы с тобой за минувшие семь лет прожили очень разные жизни. Моё время прошло в тишине, и не мне тебя учить, как принимать смерти близких.
В вопросах чувств люди склонны думать, что другие должны относиться к своим проблемам так, как они относятся к своим; это попытка привести окружающих к собственным размеру и форме, к общему знаменателю. Человеческая природа… Удобно было бы стандартизировать людей; чтобы их понимать, а значит — контролировать. Так что я должен постоянно напоминать себе, что ты живёшь в своей пустыне, с собственными кровавыми правилами.
Смерти друзей — это плохо. А что ещё хуже? для тебя.
— Звуки, которые издают люди, — прошептал Стерн. — Звуки, которые они издают, когда лежат разорванные и умирающие. Это то, к чему никогда не привыкнешь, и если один раз услышать, то уже не забыть.
— Да. Но чему удивляться в той ничейной стране, в которой ты живёшь всю свою жизнь.
А ведь большинство людей никогда такого не слышали. Самое паршивое, что за свою жизнь слышит большинство людей — это нытьё, всхлипы и оправдания; типа «не виноватая я». Не тот животный звук из глубины…
Ты помнишь наш разговор, что выдаваемые в народ абстракции — это проекция авторского «эго»? Склонность переносить личное на общее.
Вот почему Маркс, скажем, — который, посидев и поразмыслив, предвидел будущий взрыв в низших слоях общества как научную необходимость, — страдал запорами? «Историческое движение сдерживаемого кишечника объективно определяется бурлением диалектического горшочка». Ты помнишь это высказывание?
Стерн взглянул на Джо и отвернулся.
— Звучит знакомо, — пробормотал он.