Он был верховным главнокомандующим, но в военные дела не вникал и не хотел вникать: ему было все равно — оборона или наступление, успех или поражение. Вот Брусилов излагает в ставке свои план наступления, тщательно обдуманный им и детально разработанный, план, осуществление которого сулило блистательную победу. «Брусилов чувствовал большой подъем, когда говорил это, но когда он посмотрел на царя, прозрачно окутанного табачным дымом, то увидел, что царь зевал. Это был не короткий, прячущийся зевок, а очень длительный, самозабвенный, раздражающий челюсти и вызывающий на глаза слезы».

Царь иногда выезжал в войска действующей армии. Но поездки эти носили характер прогулок праздного человека, который не знал, куда себя девать. О том, что Россия вступила в войну неподготовленной, что в армии предательство и казнокрадство, что война ведется бездарно, что царь дурак, а царица — немецкая шпионка, знал не один Брусилов, — об этом знали и офицеры, поговаривали между собой и солдаты.

Интересный, не без умысла сон поведал Ливенцеву солдат Митрофан Курбакин, который говорил, что начальство для фронта лошадей жалеет, потому что лошадь — «она денег стоит, лошадь, ее тоже ведь надо купить, а людей чего жалеть? Бабы людей нарожают сколько хочешь, им только волю на это дай…». Так вот, этот самый Курбакин докладывает вдруг Ливенцеву:

«— Ваше благородие! Дозвольте доложить, я сон очень, страшный видел!

— Что такое? Сон? — не понял удивленный Ливенцев.

— Так точно, сон страшный… Будто как сам Вильгельм германский за мною гнался, с таким вот ножом длинным… я от него и прямо в баню попал… А в бане много народу полощется, а мыла ни у кого нету. Я сичас к банщику: «Отчего мыла для народу не припас?» А банщик тоже голый стоит и с веником, — смотрю я на него, а это ж сам царь наш, Николай Александрович, — и на меня веник свой поднял таким манером: «Я, грит, если уж накажу, то я уж накажу!» Ей-богу правда, ваше благородие! А тут, гляжу, сама царица к нам в мужицкую баню заходит и тоже вся как есть гол…

— Пошел к черту! — коротко перебил его Ливенцев».

А ведь и правда, мудрый «сон». Именно такой вот баней виделась солдатам николаевская Россия, втянутая в бессмысленную войну, баней, где даже мыла нет для народа, а верховный главный банщик только и умеет наказывать; таким был царь-государь в глазах рядовых солдат.

Часто автор рассматривает царя глазами Брусилова, которому он верит. «Не нравилось Брусилову и то, что царь, объявивший себя главнокомандующим, как будто все время только и думает о том, куда бы ему улизнуть из ставки, где одолевает его смертельная скука». «Царю было скучно в ставке, где он ежедневно по утрам принимал Алексеева с докладом о положении дел на фронте, чем и оканчивались все его заботы о взятых на себя огромных обязанностях, а семье царской скучно было в Царском Селе… поэтому-то теперь царь путешествовал вместе со своим семейством».

Даже военная победа — прорыв неприятельских позиций войсками Брусилова — была холодно встречена ставкой и двором. Зато ставка и двор торжественно отмечали день рождения царицы Александры Федоровны. «В ставке, если кто и переживал по-настоящему радостно успехи армий Брусилова, то два представителя Италии — старый, еще не собиравшийся уезжать, Марсенго и новый, приехавший только в начале мая, граф Ромео… Они получили уже телеграммы, что, благодаря победам армий Брусилова, австрийцы на плоскогорье Азиаго приостановили свое наступление, что спешившие к ним на подкрепление корпуса отзываются обратно на русский фронт».

«Но кроме ставки, была Россия, — говорит далее писатель. — …Она подняла голову, опущенную под впечатлением слишком многочисленных неудач в течение почти двух лет войны; в ее опечаленных глазах засветилась надежда и с запекшихся уст сорвался возглас радости… Пусть не таким и громким еще был этот‘возглас! — всего несколько сот поздравительных телеграмм, но он дошел до Брусилова и сделал его счастливейшим человеком.

Волей своего правительства Россия лишена была гражданских прав, зато русский народ был горд своей военной мощью».

Конечно, русский народ не хотел этой войны, и не он ее развязал. Народ жаждал мира. Но ни один русский человек не желал попасть под немецкое иго. Мир без аннексий и контрибуций — таков был лозунг народа. У немецких милитаристов в случае военного успеха были далеко идущие планы захвата русских земель. В этом свете становится понятным следующее раздумье вслух Ливенцева: «Но суть дела всецело в том, защитима или не защитима русская земля, и почему она была защитима прежде, и почему это свойство ее так резко изменилось теперь».

Читатель найдет в эпопее прямой ответ на этот вопрос. Он заключается прежде всего в отношении солдат к войне. Офицер Хрящев говорит с горечью:

«— Нет у нас патриотизма! Ни у кого из нас нет ни малейшего патриотизма…»

А откуда ему взяться, патриотизму, в войне 1914 года? Ведь вот что думают о войне солдаты — главная движущая сила войны: «Они смотрели ненавидяще, точно врачи были виноваты в их ранах, и разрешенно на правах изувеченных, которым, быть может, грозит скорая смерть, ругали начальство, ругали войну…»

Но война открывала им глаза; солдаты и некоторые офицеры зрели политически. Они начинали понимать, кто настоящий виновник их страданий. Да как не понять им-то, несшим на своих плечах всю тяжесть войны, когда это понял даже «сугубо штатский» человек — художник Алексей Фомич Сыромолотов. Получив извещение о ранении сына, он закричал: «Война?.. А ты представлял ли ее, эту войну, ты, как тебя там зовут: Николай Францевич, Вильгельм Вильгельмыч? Представлял?.. Нет! Куда тебе! И когда тебя, подлеца, они, вот они, демонстранты эти, потащат на эшафот, как я аплодировать этому буду!»

Еще более определенно говорит фронтовик прапорщик Ливенцев: «Теперь ведь… я другой, я уже видел своими глазами эту войну, и оценил войну, как надо. И для меня теперь всякий, кто не будет стремиться положить конец этой войне, — подлец. И на фронте я буду или в тыловой части, но знаете ли, я не хотел бы только одного: отставки. Я не хотел бы, чтобы меня разоружили, потому что… потому что революцию способны сделать все-таки вооруженные люди, а не безоружные!»

Конечно, не сразу пришел к такому выводу прапорщик Ливенцев: путь его был долог, хотя и не особенно извилист. Образ Ливенцева, пожалуй, самый обаятельный и самый глубокий во всей эпопее. Он стоит в центре всех военных романов и повестей. На нем и хотелось бы остановиться более подробно.

Образ Николая Ивановича Ливенцева автобиографичен. С Ливенцевым случаются эпизоды, которые случались с Ценским в бытность его прапорщиком, Ливенцев высказывает многие мысли автора. В характерах Ливенцева и Ценского много сходных черт и черточек. Прапорщик Ливенцев даже внешне похож на прапорщика Сергеева.

Все эти детали, быть может, существенны не столько для эпопеи «Преображение России», сколько «для изучения жизненного и творческого пути писателя. Жизнь Сергеева-Ценского вся целиком в его произведениях. Конечно, сказанное нельзя понимать слишком буквально, — мол, Ливенцев — это копия самого автора. Как известно, Сергей Николаевич не был на фронте, а Ливенцев — бывалый фронтовик.

Прапорщик Ливенцев — скорее типичный интеллигент из народа, чем типичный русский офицер. В армии он представлял демократически настроенное офицерство. Ему сродни его однополчанин Аксютин, офицер флота Калугин. Писатель это подчеркивает, и совершенно верно, что Ливенцев не являлся каким-то редким исключением в военной среде. Другое дело, что он был чужд основной массе верноподданнического офицерства, где большинство составляли бабаевы.

Николай Иванович Ливенцев, учитель математики, призван в армию из запаса на время военных действий (как и Ценский). Армию он не любит, это не его стихия, и служит лишь в силу неотвратимой необходимости. Среди кадрового офицерства он резко выделяется и своим мировоззрением, и отношением к службе, а главное, к воинским порядкам, в которых он видит много глупости. У него острый аналитический ум, гордый и независимый характер. Он служит, но не выслуживается, ему противен карьеризм. «Ливенцев был единственный в дружине (зауряд-полку. — И. Ш.), не дороживший жалованием, не нуждавшийся в службе, потому не считавшийся и с Генкелем, у которого, как все уже убедились, была наверху сильная рука».

С подполковником Генкелем у него произошла серьезная стычка, имевшая довольно принципиальную подоплеку. Ливенцев — выходец из трудовой семьи.

Он знает жизнь народа, и поэтому его демократизм органичен.

С чего начался инцидент с Генкелем? К воинским казармам солдатки приносят продавать булки, так как открытый подполковником Генкелем ларек не успевает удовлетворять потребность дружины в булках, да и продает их дороже, чем солдатки. Самодур и деспот Генкель напустил на бедных женщин конных ингушей. Ливенцева это глубоко возмутило. В присутствии офицеров того же Генкеля и командира полка Ливенцев с присущим ему темпераментом заявил: «Это жены взятых на фронт наших солдат или вдовы уже убитых… У баб этих — дети… А мы почему-то их избиваем нагайками, топчем их труд…»

Так начался конфликт между прапорщиком Ливенцевым и подполковником Генкелем. В другой раз Ливенцев не подал Генкелю руки, демонстративно, в штабе, в присутствии писарей. Для Ливенцева Генкель — просто мерзавец. А мерзавцам порядочные люди руки не подают.

Генкель решил проучить непокорного прапора. Он официально пожаловался начальству, что его оскорбил младший в чине офицер. Командир полка в присутствии офицеров потребовал от Ливенцева извиниться перед Генкелем. Но Ливенцев категорически отказался это сделать. «Дуэль — пожалуйста, — заявил он публично, — во всякое время, на каких угодно условиях!.. Но руку ему подать никто, и никогда, и ничем меня не заставит!.. Ни в каком уставе вы не укажете мне, что обязан подавать ему руку. Он еще целоваться бы со мной захотел, а вдруг у него сифилис?!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: