Райфельсбергер молчал. Будь у него силы, он съездил бы несколько раз по морде ненавистным ему Штейнеру и Луггеру. Отъявленные изменники! Он не удивится, если они будут обниматься с русскими!
— Я вижу, для вас присяга и смерть — одно и то же, — сказал Штейнер, прикладывая влажный платок ко лбу. — У вас есть простой выход, и мы можем вам даже помочь. Скажем, так… Подползти к двери и кинуться в пролет лестницы. Естественно, поскольку вы заминированный, я вам гарантирую немедленную красивую смерть; при этом подорвется и немало ненавистных вам русских. — Он сделал паузу. — Но, поскольку вы человек скромный, вы можете сделать это и единолично, надо лишь пролезть в окно, а кто-нибудь из нас вас подтолкнет. Верно я говорю, доктор? И в том, и в другом случае мы клятвенно обещаем сообщить о вашем подвиге Гитлеру и вашей семье. Красивая смерть! Не отступайте! Разве этого мало? Вы будете посмертно награждены Рыцарским крестом! Убедительно?
— Вы предатели! — заорал Курт, размахивая кулаком здоровой руки. — Вас давным-давно пора вздернуть на виселицу. Ради собственной жизни вы готовы забыть о Родине, о присяге фюреру. И не смейте мне возражать! Да, да, да! — И он истерически зарыдал.
Пожав плечами, Луггер отломил кусок галеты: что спорить с одержимым?
Луггер стоял перед Вербой. Некрасивый, обросший грязно-русой щетиной, с мешками под глазами. С тех пор как началась война, Верба впервые видел перед собой немецкого врача. В глубине души он питал почти презрительное отношение к Луггеру — ведь каждый немец был, по его мнению, в той или иной мере причастен к этой войне.
— Кто вы? — спросил он. И услышал в ответ:
— Капитан медицинской службы, Ганс Луггер.
Верба прикусил губу.
— Это вы остались с ранеными пленными?
— Мне приказали.
— Не испугались?
— Нынче ничему не приходится пугаться.
— Как вы допустили, что штабс-фельдфебель Курт Райфельсбергер валялся в сарае, всеми забытый?
Луггер взглянул на Вербу с удивлением. Странный вопрос. Часто ли приходится в жизни вообще, а уж тем более на войне, делать то, что хочется, о чем мечтаешь?
— Я ничего не знал о Райфельсбергере, — ответил он, — его не привозили в наш лазарет, можете его сами об этом спросить. Мало ли подлецов? Да и меня здесь тоже почти что кинули, у меня касательное осколочное ранение стопы.
«Готовность отразить удар вовсе не обязывает к грубому ответу, — подумал он, — можно и не обидно высмеять; можно и защищаться молча». А вслух добавил:
— Не буду врать: я член НСДП. Иначе я бы давно вылетел из клиники. Я хотел работать; это не такой уж большой грех. Иногда у человека не остается выбора. У вас есть немало раненых, которым я могу быть полезен. Я прошу вашего разрешения на операцию одного из них.
— Вы имеете в виду мальчика-партизана? — спросил Верба.
— Вы мне не доверяете? Сомневаетесь в моем умении? К сожалению, я лишен возможности показать мои научные работы. Впрочем, можете проверить: в тридцать первом году меня дважды цитировали ваши ученые.
«Если допустить Луггера к операциям, что скажут наши раненые? Как отнесется к этому мое начальство? Ладно, если все кончится хорошо. А если неудачный исход? В ответе буду я один. С Луггера что возьмешь?»
Сердце и рассудок спорили между собой; Верба понимал, что самое безопасное — отказать Луггеру; и все же он чувствовал симпатию к этому немцу, да и хирург-окулист был для госпиталя бесценным приобретением. Он шагнул к окну: непрерывная цепочка автомобилей тянулась к госпиталю, среди них виднелся санный обоз с кибитками, из труб которых поднимался дымок. На бортах грубо намалеваны красные кресты.
— Так что вы хотите? — спросил он наконец Луггера, будто тот только что вошел в его кабинет.
— Я был бы признателен, если бы мне разрешили оперировать мальчика Андриана, — ответил Ганс. — Это было бы для меня и экзаменом, и большим счастьем.
— В вашем желании есть много хорошего. Похвальна и готовность, с которой вы беретесь за его выполнение. Я сообщу вам… — он чуть было не сказал «коллега», но, вовремя спохватившись, добавил: — Окончательное решение я вам сообщу…
Луггер вежливо кивнул и заковылял обратно в палату.
— …Ты меня не понимаешь или не хочешь понять, — втолковывал Верба Михайловскому. — Не я его заставил делать операцию, а он сам, чуть ли не со слезами на глазах, умолял меня о разрешении.
— А где гарантия, что нас с тобой не высекут за это благородное начинание? Хотя бы за то, что мы не знаем степени квалификации этого немца. Сам знаешь: в глазных операциях я полный профан.
— Вот уж не думал, что ты такой осторожный.
— Жена Цезаря должна быть выше подозрений, — отшутился Михайловский.
— Ты предлагаешь ждать у моря погоды. А известно тебе, что аэродром разбит: раньше чем через двое-трое суток санитарная авиация не задействует.
— Пусть комиссар нас рассудит! — ответил Анатолий, увидев приближающегося к ним Самойлова. — Как ты думаешь, Леонид, можно доверить Луггеру операцию?
— Могу сказать лишь одно: Луггер тянется к нам, и мне кажется, что отталкивать его по меньшей мере глупо, — ответил тот. — Не все немцы слеплены из одного теста, и, думаю, мы вполне можем рассчитывать на Луггера.
— Так ведь… — начал было Михайловский, но Верба оборвал его:
— Хватит! Что ты заладил одно и то же! Я верю в добрые побуждения Луггера. А тебе не позволю стоять в стороне, когда он будет оперировать мальчика.
Михайловский вынужден был повиноваться.
Сообщение Леонида Даниловича о приезде в госпиталь московских артистов Верба слушал вполуха. Разговор о концерте казался ему сегодня не только нелепым, но и бестактным. Да, он любил Гаркави, еще со студенческих лет он восхищался его умением завладевать вниманием публики, вспоминал, с каким блеском тот погасил начавшуюся панику во время бомбежки госпиталя летом сорок первого года. Но сейчас…
Не скрывая раздражения, Нил Федорович сказал Самойлову, что после всего пережитого у него нет никакого желания улыбаться, хлопать в ладоши, и вдруг начал заикаться:
— На-на-дер-дер-усь сей-сей-час, кк-ак саа-пожж-ник и лля-гуу на три-трис-та мин-ннут сс-на! Или нн-нет? Ты… ты, что нне видд-дишь, чч-то зассы-паю на ххо-ду!
— Погоди! — пробормотал Самойлов. — Вид у тебя действительно отвратительный, но что же делать, Нил? Им восвояси отчалить? Отказаться? Некрасиво получится. Досадно!
Наступило неловкое молчание. Верба, хорошо знавший Самойлова, понимал: тот от своего уже не отступится.
— Где они сейчас? — он еще какое-то время оставался растерянным.
— Велел, пока суть да дело, накормить ужином, — небрежно бросил Самойлов.
— Я так и предполагал. Сколько времени продлится концерт?
— Час-полтора, — поглядывая на него с ласковой усмешкой, отозвался Самойлов.
Только сейчас Верба начал понемногу выходить из тупого оцепенения, в котором пребывал весь этот длинный день. Он чувствовал, как у него в груди сжимается комок.
— Что ж, наверное, ты, как всегда, прав, — с трудом проговорил он. — Не будем терять времени, пошли к ним, поужинаем. — И он послушно встал.
Самойлов плеснул спирта в стакан, разбавил водой и протянул ему.
Верба выпил залпом и уже увереннее направился к выходу.
Вскоре начался концерт. Верба был невнимателен, и если бы кто-нибудь позже попросил его пересказать программу, вряд ли он смог бы сделать это. Он словно и наблюдал за всем происходящим, и одновременно ничего не замечал: память не фиксировала события. На выступление артистов реагировало лишь его чувство, как бы оторвавшееся вдруг от способности анализировать. Но, может быть, именно из-за этого он отчетливо понял потом, зачем нужны раненым концерты. Конечно, их живительную силу он, постиг давно, но то было абстрактное знание, не подтвержденное собственным опытом. Теперь же, глядя на певцов, аккомпаниаторов, конферансье, он вдруг почувствовал, что его отпустило напряжение, владевшее им весь этот день. Знакомые имена артистов заставили его на минуту почувствовать себя в довоенном времени; нервы, измотанные до предела, получили необходимую порцию спокойствия. Они снова обрели прочность, и Верба был готов к новым испытаниям.